Вопреки ожиданиям, Мазари-Шариф ответил огнем и силой, и ожесточением, и винтовок у них там тоже хватало, а не только древних мультуков. После суток боя, сопровождаемого мощным участием артиллерии, войска все-таки просыпались в город, и атака раздробилась в улочках этого средневекового поселения на сотни мелких стычек, скоро себя исчерпавших в силу неорганизованности и все-таки плохого, по сравнению с нападавшими, вооружения оборонявшихся… Переводя дух, Трофим подъехал к одному из своих орудий, когда в дувал возле самой головы Бравого тяжело ляпнула пуля — похоже, из гладкоствольного ружья. Обернувшись, он тут же увидел и стрелка — чалма торчала из-за обломка обрушившейся наружу стены дома, и черный ствол медленно ходил вправо-влево, выцеливая. Трофим ударил коня черенком плети, правой рукой вытягивая шашку. Это была старинная донская шашка — клеймо на медном оголовье рукояти показывало «1879», — подобранная им когда-то возле одного дроздовского поручика, убитого шрапнельным стаканом в грудь, кривая и длинная — настолько длинная, что даже при его росте ему приходилось привставать на стременах, чтобы окончательно высвободить лезвие, — страшная своей тяжестью, длиной и еще леденящей выверенностью пропорций, роднившей ее с музыкальными инструментами — если вести по лезвию сухим пальцем, шашка начинала тонко и жалобно петь. Бравый уже шел галопом, и человек за обломком стены почуял, должно быть, что сулит ему стремительное приближение этого огромного черного коня, хвост которого стелился по ветру, и наездника, что, подавшись вперед и невольно оскалясь, отводил назад руку, небывало удлиненную поблескивающей сталью, — во всяком случае, он поспешил с выстрелом, и Трофим, пристально глядя на ствол, жерло которого мгновенно украсил недолговечный венчик огня, понял, что стрелок снова промахнулся. Тряся бородой от спешки, человек сделал несколько движений, каждое из которых отнимало у него значительную долю отпущенного ему времени, — переломил ствол, сунул патрон, закрыл затвор и приложился, неловко обхватив цевье правой кистью и прижав щеку и бороду к ложу. Но в это мгновение все остановилось — зависла черная глыба лошади, чуть повернувшей голову и скосившей темно-карий глаз вправо от того места, которого могли бы коснуться передние копыта; всадник, занесший шашку и оскаливший белые зубы, тоже стал недвижен; и сталь замерла в своем мгновенном полете, и воздух, который она начала уж было со свистом рассекать, заживил разрез, сплотился вокруг горячего лезвия и тоже застыл, как застывает стекло; и глаза человека, почему-то приподнявшегося вместе со своим оружием, тоже остановились — замерли, храня настороженное и вопросительное выражение, какое возникает во взгляде перед разрешением каких-то очень важных ожиданий. И солнце каменно стояло в небе, и испуганные птицы, укрывшиеся в дальних садах от грохота боя и почему-то именно сейчас решившие перелететь с ветки на ветку, тоже окаменели в своем полете.
Недвижность сохранялась тысячную или даже, возможно, миллионную долю секунды. Как только этот незначительный промежуток времени истек, Трофим, склонясь с седла в томном кошачьем потяге, каким встречает свое пробуждение барс, продлил движение руки. Темное лезвие коснулось одежды, разрезало ее, добравшись до плоти, и, сочно чавкнув, разломило человека от правого плеча до самого паха, попутно стесав тонкую стружку с приклада так и не поспевшего выстрелить ружья.
Потом Трофим вытер лезвие клоком травы и повернул Бравого к орудию…
Так они взяли Мазари-Шариф.
Бой окончательно смолк, сменившись настороженной тишиной, нарушаемой только женским воем, доносившимся, как уже стало чудиться, чуть ли не из каждого дома, да лаем, да горестным стоном муэдзина.
Кладбища Мазари-Шарифа лежали на склонах окрестных холмов, и до самой темноты можно было видеть, как спешат туда вереницы мужчин. Чисто муравьи. Непременно один или два в белых одеяниях. Погребальные носилки тоже накрыты белым. Трофим поднес к глазам бинокль. Молчком идут, на ходу сменяя друг друга для скорости…
— Во чешут, — услышал он голос Строчука. — И куда торопятся? Ладно бы раненых несли… тогда еще понятно. А этим-то куда спешить?
Трофим опустил руку и посмотрел на ординарца.
— Со своим-то уставом, — буркнул он. — Со свиным-то рылом… Что, дела нет? Давай-ка вон иди обозным помоги…
Примаков отвел день на комендантскую деятельность. Взятый Мазари-Шариф, как и взятый прежде Ташкурган, должен был остаться в руках прогрессивных афганских деятелей. В их задачу входило немедленно организовать вооруженные отряды трудящихся, отбивать атаки реакционеров (буде такие последуют, что само по себе представлялось крайне маловероятным) и обеспечивать деятельность коммуникаций, то есть не допускать захвата дорог, ведущих назад, к Термезу.
Эта работа только началась, и солнце еще не успело подняться и на четверть, когда с запада, со стороны Балха, показались какие-то группы людей, среди которых попадались и конные, и к Мазари-Шарифу приступили невесть откуда взявшиеся силы афганцев. Как вскоре выяснилось, костяк этих войск составлял гарнизон расположенной неподалеку крепости Дейдади. Сам по себе гарнизон был невелик, но к нему приблудилось тысяч до десяти каких-то «беспризорников», как презрительно назвал их комкор.
Следующие полторы недели слились в памяти Трофима, слепились в плотную массу, и теперь, попытайся он вспомнить, чем один день отличался от других, ему бы это не удалось. Или удалось бы очень грубо, по тем вехам, что никак не могли стереться в памяти. К ним, в частности, относилась гибель командира третьего орудия Колесникова и еще двух бойцов — афганская артиллерийская граната шлепнулась прямо возле сошников и тут же взорвалась. Кажется, это случилось на второй день. Все это время пулеметы встречали бесчисленные толпы нападавших кинжальным огнем и более или менее их рассеивали. То есть что значит — нападавших? Их следовало бы называть шедшими — да, они просто тупо шли на пулеметы, шли с теми неровными завываниями, какими звучали издалека их религиозные песнопения. Среди них попадались люди в белых одеждах — они тоже завывали и шли на пулеметы, и падали под пулями и под разрывами бризантных снарядов. Орудия приходилось использовать чрезвычайно экономно. Боеприпасы неумолимо таяли, а энтузиазм афганцев не угасал — они остервенело карабкались по трупам, чтобы в конце концов увеличить своим собственным телом высоту бруствера… Если бы у Трофима было время задуматься или вообще был он склонен к поиску сравнений и аналогий, ему непременно бы пришло в голову, что более всего эти атаки напоминают движение насекомых — бесчувственных, закрытых жестким хитином, под которым если и есть сердце, то столь маленькое, что в него не может вместиться представление о будущей боли, о смерти, о прекращении жизни; так же бездумно и упрямо, как муравьи возобновляют нахоженную тропку, на которой чья-то титаническая ступня, бездумно шагнув, оставила сотни трупиков, афганцы с таким бесстрашием и упорством стремились добраться до людей, стрелявших в них из пулеметов, артиллерийских орудий и карабинов, будто то ли вовсе не имели представления о смерти, то ли просто в нее не верили. Гарь, смрад, вонь уничтожения и ужаса витали над полем боя; но, возможно, если бы Трофим каким-то чудом смог взглянуть на это поле с той стороны фронта, глазами наступавших, глазами тех, кто сначала видел, как падают шагавшие впереди, а потом и сам валился рядом с ними, то, возможно, он отчетливо разглядел бы, как радостно отлетают души, переливчатыми облачками благоуханного марева покидая нелепо содрогающиеся тела, с каким ликованием, с какими славословиями и благодарениями взмывают они туда, где их ждет новая жизнь и блаженство обетованное…