людьми у нас дома издеваются, – подумал Люсьен, – а здесь они вызывают восхищение». Один за другим стали появляться наиболее прославленные в Париже личности. «Здесь недостает только умников, имеющих глупость принадлежать к оппозиции. Как нужно уважать такую дрянь, как люди, чтобы находиться в оппозиции! Но среди стольких знаменитостей мое царство сейчас кончится», – подумал Люсьен.
В эту минуту госпожа Гранде, подойдя к нему из другого конца гостиной, заговорила с ним.
«Какое дерзкое нарушение приличий! – со смехом подумал он. – Скажите, пожалуйста, откуда у нее такая деликатность и предупредительность? Как может она позволить себе подобные вещи? Уж не герцог ли я, хотя сам о том не догадываюсь?»
Число лиц из породы депутатов в гостиной все возрастало. Люсьен заметил, что все они говорили громко и старались вести себя как можно более шумно; они высоко задирали свои седеющие головы и резко жестикулировали. Один из них бросил на стол, за которым играл, свою золотую табакерку с таким стуком, что трое-четверо соседей обернулись в его сторону; другой, сидя на стуле, раскачивался и ездил им по паркету, нисколько не щадя слуха соседей. «Весь их вид, – сказал себе Люсьен, – преисполнен важности крупного помещика, только что возобновившего выгодный арендный договор». Депутат, который с таким шумом двигался на своем стуле, через минуту появился в бильярдной и попросил у Люсьена «Gazette de France», которую тот читал. Он так униженно попросил об этой пустяковой услуге, что наш герой был даже тронут; все это в совокупности напомнило ему Нанси. Широко раскрыв глаза, он неподвижным взором уставился в одну точку; всякое выражение светскости пропало на его лице.
Взрыв громкого смеха вокруг Люсьена заставил его очнуться от воспоминаний. Знаменитый писатель рассказывал какой-то забавный анекдот об аббате Бартелеми, авторе «Путешествия Анахарсиса»; затем последовал другой анекдот – о Мармонтеле и, наконец, третий – об аббате Делиле.
«По существу, все это веселье скучно и уныло. Эта академическая публика, – подумал Люсьен, – живет лишь высмеиванием своих предшественников. Они умрут банкротами по отношению к своим преемникам: они слишком робки даже для того, чтобы натворить глупостей. Здесь нет и следа жизнерадостного легкомыслия, которое я встречал в салоне госпожи д’Окенкур, когда д’Антену удавалось нас расшевелить».
Услыхав начало четвертого анекдота, о странностях Тома, Люсьен не выдержал и вернулся в большую гостиную полуосвещенной галереей, уставленной бюстами.
В дверях он столкнулся с госпожой Гранде, которая снова заговорила с ним. «Я буду неблагодарным существом, если не подойду к ее группе, когда ей захочется изображать госпожу де Сталь». Люсьену пришлось ждать недолго.
В этот вечер госпоже Гранде представили молодого немецкого ученого, невероятно худого, с длинными белокурыми волосами, расчесанными на пробор. Госпожа Гранде затеяла с ним беседу о последних открытиях немецких ученых; Гомер, согласно этим открытиям, сочинил, может быть, один только эпизод из собрания песен, прославившихся под его именем, а педанты восхищаются искусной композицией, возникшей благодаря случайности.
Госпожа Гранде говорила очень умно об александрийской школе; гости тесным кольцом обступили ее. Перешли к христианским древностям, и тут госпожа Гранде сочла уместным принять серьезный вид; уголки ее рта опустились.
Как это хватало дерзости у немца, только что введенного в дом, напасть на литургию, обращаясь к представительнице буржуазии, близкой ко двору Людовика-Филиппа? (Эти немцы – величайшие мастера на любую бестактность!)
– В пятом веке литургия, – говорил он, – была собранием верующих, сообща преломлявших хлеб в память Иисуса Христа; это было нечто вроде чаепития благомыслящих людей. Никому из них не приходило в голову, что он совершает важное дело, хоть чем-нибудь отличающееся от самых заурядных поступков, и уж, конечно, не приходило в голову, что он принимает участие в чуде претворения хлеба и вина в плоть и кровь спасителя. Мы видим, как постепенно это чаепитие первых христиан приобретает особое значение и превращается в литургию.
– Но, боже великий, откуда вы это взяли? – с испугом воскликнула госпожа Гранде. – По-видимому, вы читали это у кого-нибудь из ваших немецких писателей, хотя они обычно являются сторонниками возвышенно-мистических идей и потому так дороги всем благомыслящим людям. Некоторые из них сбились с пути истины, а их язык, к сожалению, столь малознакомый нашим легкомысленным соотечественникам, спасает их ересь от всяких опровержений.
– Нет, сударыня, у французов тоже есть крупные ученые, – продолжал немецкий диалектик, который, по-видимому, с целью растягивать приятные для него споры усвоил целый кодекс отменной учтивости. – Но, сударыня, французская литература так прекрасна, французы имеют в своем распоряжении столько сокровищ, что похожи в этом отношении на слишком богатых людей, потерявших счет собственному богатству.
Всю эту правдивую историю происхождения литургии я нашел у отца Мабильона[103], именем которого только что названа одна из улиц вашей блистательной столицы. Собственно говоря, не в самом тексте Мабильона – у бедного монаха не хватило на это смелости, – а в примечаниях. Ваша литургия, сударыня, столь же недавнего происхождения, как и ваш Париж, которого в пятом веке не существовало.
До сих пор госпожа Гранде отвечала только отрывистыми, незначительными фразами, немец же, вскинув очки на лоб, возражал ей ссылками на факты, а когда их оспаривали, он приводил цитаты. Этот ужасный человек обладал изумительной памятью.
Госпожа Гранде была чрезвычайно раздражена. «Как хороша была бы в эту минуту госпожа де Сталь, – думала она, – окруженная таким количеством внимательных слушателей! Я вижу по меньшей мере тридцать человек, следящих за нашим спором, а я, боже великий, не нахожу ни слова для возражения, но рассердиться уже слишком поздно».
Пересчитывая слушателей, которые сперва посмеивались над странными замашками немца, а теперь начинали восхищаться им, главным образом его нелепым видом и необычной манерой вскидывать очки, госпожа Гранде встретилась глазами с Люсьеном.
В своем испуге она почти молила его помочь ей. Она только что убедилась, что ее самые очаровательные взоры не производили никакого впечатления на немца, который прислушивался лишь к собственным словам и не замечал никого вокруг.
В ее умоляющем взгляде Люсьен прочел призыв к его отваге; протиснувшись вперед, он стал рядом с немцем-диалектиком.
– Но, сударь…
Оказалось, немец не слишком боялся насмешек французской иронии. Люсьен чересчур понадеялся на это оружие, а так как он ни аза не смыслил в спорном вопросе и не знал даже, на каком языке писал Мабильон, то под конец был разбит наголову.
В час ночи Люсьен ушел из этого дома, где ему всеми силами старались понравиться; душа его была опустошена. Люди, литературные анекдоты, ученый спор, отменная вежливость в обхождении – все внушало ему ужас. Он испытал истинное наслаждение, разрешив себе часок побыть