В каждом юном бутоне часовой механизм,Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз,Связанная птица не может быть певчей,Падающим в лифте с каждой секундой становится легче…
Собаки захлебнулись от воя.Нас учили не жить, нас учили умирать стоя.Знаешь, в эту игру могут играть двое.Эту игру могут играть двое.
Каждая строчка абсолютно прицельна, фельетонна, точна, особенно про связанную птицу. Все достаточно тривиально, но вот состояние, которое за этим стоит, не совсем понятно. Это именно состояние человека, который едет в падающем лифте, все про себя понимает, и тем не менее с каждой секундой ему становится легче. И таких песен, в которых лирический герой Гребенщикова испытывает колоссальное облегчение, при том что прекрасно понимает, какова будет финальная точка его, скажем так, исторического пути, у БГ масса. Это амбивалентное, постоянное состояние сам он исчерпывающе охарактеризовал как «древнерусская тоска». Он много раз говорил, что позаимствовал это понятие у Дмитрия Сергеевича Лихачева, что естественно для ленинградца, но, зная более-менее лихачевские труды, я нигде этой формулы не нашел.
Что такое «древнерусская тоска»? Если мы поймем это, мы поймем и то состояние, в котором живет, работает Гребенщиков, в которое он погружает своих героев. Это состояние угнетенности, потому что мы понимаем, до какой степени мы подавлены и до какой степени мы рабы, но странным образом из этого состояния мы научились извлекать, по слову Лермонтова, «лучший сок» («Дума», 1838). Мы научились из этого состояния делать лирические взлеты.
Когда-то Александр Жолковский охарактеризовал содержание поэзии Окуджавы как «сплав из установок военных и пацифистских, суровых и мягких, высказываемых с позиций мужественной силы и человеческой слабости…»[112]. Это точно заданные координаты всего лирического мира Окуджавы. Жолковский умудрился в одном абзаце интерпретировать для нас огромный поэтический мир Окуджавы.
Лирическое пространство Гребенщикова тоже можно интерпретировать в одном абзаце. Это абсолютная апология, абсолютное восхваление рабского состояния, и путь из него к небесам гораздо короче, нежели из состояния гордыни свободного человека. Все это выражено в двух строчках: «Нигде нет неба ниже, чем здесь. / Нигде нет неба ближе, чем здесь»[113]. Это позиция, конечно, вынужденная: гениальный человек должен как-то примирить себя со своим состоянием, и единственный тут способ – внушить себе, что из этого состояния самый близкий путь к Богу.
Русская литература выдумала это давно. Лев Лосев, описывая метафизику Достоевского, говорил: «Помню родину, русского Бога, / уголок на подгнившем кресте / и какая сквозит безнадега / в рабской, смирной Его красоте»[114]. В этом состоянии есть безнадега, в этом есть гнильца, но и высочайший духовный взлет. Раннее сочинение БГ «Сны о чем-то большем», а еще раньше – «Я инженер на сотню рублей», задают ту же парадигму отношения к себе: да, «Я инженер на сотню рублей, / И больше я не получу. / Мне двадцать пять, и я до сих пор / Не знаю, чего хочу. Мне двадцать пять, и десять из них / Я пою, не зная, о чем» (самая точная автохарактеристика), но тем не менее я вижу хорошие сны, и очень может быть, что в другом состоянии я бы этих снов не увидел.