сомнение. Завязывается затяжная полемика; добросовестным ученым становится ясно, что некий очень искусный, пожалуй даже гениальный, фальсификатор, дерзко, отчаянно дерзко смешав подлинники с поддельными письмами, выпустил в продажу фальшивые автографы.
Имя этого великолепного фальсификатора, едва ли не самого искусного из тех, кого знает мировая культура, ученые по странной тактичности не назвали. Правда, в работах Фламмермона и Рошетри, наиболее серьезных исследователей, можно было весьма отчетливо прочесть между строк, кого они в этом подозревали. Сегодня же нет никаких причина замалчивать это имя, и следует обогатить историю фальсификаций одним психологически чрезвычайно интересным анекдотом. Блестящим репродуцентом эпистолярного богатства Марии Антуанетты бал не кто иной, как издатель ее писем барон Фейе де Конш, дипломат высокого ранга, человек очень обазованный, превосходный писатель, автор интересных произведений, отличный знакто истории французской культуры; десять или двадцать лет разыскивал он письма Марии Антуанетты во всех архивах и частных коллекциях и с истинно достойным признания прилежанием и настоящим пониманием собрал их - работа, заслуживающая и сейчас большого уважения.
Но этот трудолюбивый и достойный признательности человек был одержим страстью, а страсть всегда опасна: он собирал автографы, собирал увлеченно, считался непогрешимым автооритетом в этой области, и благодаря этому увлечению мы имеем прекрасную работы - его "Causeries d'un curieux"[208]. Его коллекция, или, как он гордо именовал ее, "cabinet"[209], была самой большой во Франции, но когда какой собиратель удовлетворялся своей коллекцией? Возможно, из-за ограниченности собственных средств, не позволявших расширить собрание, как ему того хотелось, он собственноручно изготовил некоторое количество "автографов" - Лафонтена, Буало, Расина, иной раз еще и поныне появляющихся на рынке, и продал их через парижских и английских торговцев.
Но истинной художественными произведениями являются его поддельные письма Марии Анутанетты. Здесь, как никто другой на свете, знал он содержание, почерк и все сопутствующие обстоятельства. Так, к семи настоящим письмам графине Полиньяк, подлинность которых им первым и была установлена, ему не стоило большого труда добавить столько же фальшивых собственного изготовления, сделать записочки королевы к тем ее родственникам, о которых он знал, что они были близки ей. Обладая поразительным знанием почерка корлевы и ее стилистики, способный, как никто другой, выполнить эти удивительные фальсификации, он, к сожалению, решился осуществить подделки, совершенство которых действительно сбивает с толку - так точно повторен в них почерк, с таким проникновением в сущность характера корреспондента воспроизводится стиль, с таким знанием истории продумана каждая деталь.
При всем желании - в этом приходится честно сознаться, - исследуя отдельные письма, сегодня вообще невозможно определить, подлинны они или придуманы и исполнены бароном Фейе де Коншем. Так, например, о письме к барону Флахсландеру, находящемся в Прусской государственной библиотеке, я не смог бы с уверенностью сказать, оригинал это или подделка. За подлинность говорит текст, за фальсификацию - несколько более, чем ожидаешь, спокойный, закругленный почерк и прежде всего, конечно, то обстоятельство, что прежний владелец письма приобрел его у барона Фейе де Конша. На основе сказанного ради полной исторической достоверности при работе над романом мною безжалостно игнорировался любой документ, родословная которого ведет к внушающей сомнение коллекции барона Фейе де Конша. Лучше меньше материала, но подлинного, нежели больше, но сомнительного - вот основной психологический закон, принятый при отборе писем для использования их в этой книге.
Ненамного лучше, чем с письмами, обстоят дела и в отношении достоверности свидетельств очевидцев о Марии Антуанетте. Если мы сожалеем о том, что иные исторические отрезки времени слишком мало освещены мемуарами, сообщениями очевидцев, то относительно эпохи французской революции скорее приходится тяжко вздыхать по поводу их избыточности. В ураганные десятилетия, когда одно поколение без какой-либо подготовки швыряется с одной политической волны на другую, редко удается выкроить время для размышлений, чтобы сосредоточиться; в течение двадцати пяти лет одно поколение претерпевает самые неожиданные превращения, почти без передышки ему приходится пережить последнее цветение королевской власти, ее агонию, первые, счастливые дни революции, страшные дни террора, Директорию, взлет Наполеона, его консульство, диктатутур, империю, потом мировую империю, тысячи побед и решающее поражение, вновь короля и еще раз Наполеона - его Сто дней. Наконец после Ватерлоо наступает длительное затишье - после двадцатипятилетнего неистовства не имеющая себе равных буря, пронесшаяся по всей земле, отбушевала.
И вот, люди пробуждаются от кошмарного сна, проттирают глаза. Прежде всего они дивятся тому, что вообще уцелели, затем тому, как много успели пережить за такой короткий отрезок времени, - нам ведь тоже пришлось туго, когда, подхваченные бурным потоком в 1914 году, лишенные возможности управлять своим движением, мы неслись по его волнам, пока наконец он сам не стал спадать, - и сейчас на берегу, в безопасности, им хочется спокойно окинуть взглядом, логически пересомыслить то, что видели раньше взволнованные люди, что пережили в хаосе чувств. Вот поэтому теперь каждый пожелал заново прочесть историю, прочесть ее в воспоминаниях очевидцев, чтобы восстановить свои неупорядоченные переживания.
Так после 1815 года возникает обстановка, столь же благоприятная для мемуаров, как у нас после мировой войны - для книг на военную тему. Вскоре это поймут издатели и профессиональные писатели и спешно начнут сериями фабриковать воспоминания, воспоминания, воспоминания о великих временах, пока не упадет спрос - мы и это пережили - на литературу подобного рода. От каждого, кто хоть раз случайно коснулся рукавом исторической личности, публика треубет, чтобы он поделился с ней своими воспоминаниями. Но поскольку, однако, иные ограниченные, недалекие обыватели, с полным безразличием прошедшие, спотыкаясь, мимо великих событий, могут вспомнить только об отдельных подробностях этих событий и, кроме того, не в состоянии занимательно изложить даже то, что вспомнили, ловкие писаки охотно берутся помочь им. Замешивают огромную квашню теста со считанными изюминками, обильно сдабривают его слащавостями, раскатываются в сентиментальные вымыслы, и так вот выпекается книжонка.
Всякий, кто в те времена в Тюильри, в тюрьме или в Революционном трибунале хоть часок провел в обществе Мировой Истории, выступает теперь как писатель: портниха, камеристка, первая, вторая, третья горничные, парикмахер, тюремный страж Марии Антуанетты, первая, вторая гувернантка детей, каждый из друзей, Last not least[210], даже палач, господин Сансон, пишет мемуары или, по крайней мере, дает за определенную мзду свое имя какой-то книжонке, состряпанной каким-то ловкачом.