для легко пострадавших, кабинет директора сделался палатой для тяжело пострадавших, весь верхний этаж отвели для матерей с детьми и стариков. И группы солдат, одетых в неуклюжие асбестовые костюмы, двинулись по всему поселку, проверяя, не остался ли кто в сгоревших домах и колодцах.
Потом Петраченков собрал на площади всех, кто мог передвигаться.
— Сейчас мы с вами расстанемся, — сказал он. — Нет, не расстанемся. Сейчас придут машины, или на этих вот броневиках — я не знаю — мы переедем в расположение военных. Там приготовлены жилье и еда. Здесь останутся те, кто хочет, и те, кто может остаться. Женщины, дети и пожилые должны поехать туда, куда предлагает райком и командование. Пожар задел не только нас, не только наш поселок. Это серьезное бедствие. Но мы его выдержали. Остальное — наживем. Мы с вами пережили огонь и кровь, Как на войне. С одною только разницею — нам некому мстить и некого винить. Мы здесь похороним своих героев — вот здесь, на площади, и поставим им памятник. И построим новый поселок.
— Вот видите, — тихо сказала Настя, тронув Коршака за обгорелый рукав. — Не сможем мы поехать к вам. Увезут нас. И, честно говоря, далеко уезжать отсюда не хочется.
— Вот что, Настя, — сказал Коршак. — Я дам вам свой адрес и телефон. Я буду ждать вас всех. Может быть, сегодня это и нельзя будет сделать. Но завтра, послезавтра — как вам будет удобно. Приезжайте. Берите стариков и детей и приезжайте.
— Спасибо. Вы добрый человек. Может быть, мы и приедем, — она усмехнулась: — Сколько лет прожила здесь, а в городе вашем однажды была — проездом. На вокзале и была только, там еще такой старик каменный стоит на площади — это помню да еще часы квадратные.
— Да, да… Есть там — Хабаров это. И часы есть. Приезжайте…
Трубку Коршак потерял, а записная книжка с карандашом осталась. Он написал ей, как найти его. Она взяла листочек.
— Потеряете, — сказал Коршак.
Настя усмехнулась и, не торопясь и не смущаясь, очень деловито и спокойно спрятала у себя на груди. Красивым по-женски и завершенным было это движение, хотя вся рука до локтя была в легких ожогах, ссадинах и саже.
Желдаков
Капитан Желдаков шел в голове своей негустой колонны. Ни отрядом, ни подразделением назвать эту группу людей, одетых в рабочую солдатскую одежду, было нельзя.
Стояла удивительная тишина — ни шороха, ни скрипа, ни единого движения. Дым, похожий пока лишь на сумерки, нестрашный, отдающий запахом костра, размывал кроны деревьев, глушил расстояние. Но тишина — тишина была опасной. Отчетливо и в то же время глухо звучали голоса — люди не просто шли, а шли через тайгу.
И всем хотелось назад — от этой тишины, наползающего все гуще и гуще белесого дыма, от этого мирного и все усиливающегося запаха костра. Хотелось назад — за насыпь, за озеро, в болота и в тундру, а они шли вперед, обновляя и укрепляя, где возможно, и расширяя, где это казалось капитану Желдакову необходимым, зимник — он крепок был, он выдерживал тяжелые машины, груженные бревнами, бетонными панелями, конструкциями, соляркой, продовольствием, одеждой, консервами, коробками с кинофильмами…
А потом, когда дымом затянуло просеку позади них, когда они потеряли представление о времени и расстоянии, которое преодолели уже, это желание назад, в тундру, за озера, за насыпь, подальше отсюда, поближе к чистому с непреходящим холодком воздуху сделалось настолько острым и общим, что Желдаков остановился, снял с плеча карабин и обеими руками гимнастерки вытер с лица черный от копоти и дыма пот. И то, что виделось ему в этом походе тогда, когда он понял, что поход этот необходим, что другого решения он принять не может, теперь обрело реальные контуры и очертания. Тогда Желдаков знал, что это опасно, а теперь он понял, как это опасно. И если его люди не успеют выйти на встречу с людьми Зубова до того, как сюда придет огонь, а потом вместе с людьми Зубова убраться восвояси — они погибнут. И никто никогда ничего не найдет от них — ни пуговицы, ни подметки от сапога, ни звездочки на пилотке. И никто ничего о них не узнает. Никто не узнает, что думал он сам, Желдаков, перед тем, как шагнуть на этот зимник, и что он думал всю ночь перед этим и потом, когда выстроил батальон, подняв его по тревоге за два с половиной часа до подъема.
А думал капитан Желдаков вот о чем: он думал, что не дай бог кому-нибудь другому побывать на его месте. Он вовсе не обязан был выходить навстречу Зубову, которого не знал, ну, почти не знал — видел раз или два на каких-то торжественных мероприятиях. Зубов — маленького роста лысый мужичок в болотных сапогах с загнутыми голенищами. С медвежьими, не то усмехающимися, не то злыми глазками… Собственно, и о Зубове все это Желдаков вспомнил, меряя пол в крохотной комнатке штабного вагончика, всякий раз переступая через огромные сапоги человека, прибывшего из леспромхоза от Зубова, — целые сутки тот просидел за рычагами «Беларуси», а теперь спал на стуле. Приехавший тоже был лысоват. «Ну, леспромхоз, ну, дела, — беззлобно подумал Желдаков, когда вспомнил, как выглядит Зубов. — Да что они там — все лысые, что ли!»
Желдаков всегда испытывал какую-то ироническую жалость к штатским. Хотя он и сам понимал, что быть военным инженером — это не одно и тоже, что быть строевым командиром нескольких сотен вооруженных и тем самым поставленных в исключительное положение людей. Но насмешливую жалость к штатским он испытывал.
Лишь одного из штатских строителей Желдаков знал, ценил по-настоящему и скучал по нему — это был Воскобойников. И в то мгновение, когда он понял, что этот человек из глубины, посланец Зубова, просит его о помощи, Желдаков вспомнил Воскобойникова. Когда-то при первой встрече Желдакова поразила одна его особенность. Внешне спокойный, размеренный в движениях, ровный и холодно-вежливый, он сразу же располагал к себе.
И когда Желдаков со своими солдатами обнаружил законсервированный тоннель и когда нашел то, что было когда-то Домбровским — полевую сумку и револьвер без единого патрона в кобуре, он подумал о Воскобойникове. И перед тем, как сообщить о своей жуткой находке по команде он, используя свое временное право на вертолет, вернулся в поселок, нашел Воскобойникова и рассказал ему обо всем.
А ведь ничего особенного или общего с ними не случалось. Жили они каждый по своему регламенту, по своим законам. И все, что делал Желдаков, подсчитывалось, оценивалось, сравнивалось совершенно иными людьми и совершенно по иным меркам, нежели у