фотографии на субботниках, полупустой ежедневник на 1990 год, и сильно задумалась. Пока она размышляла о кончине земных величий, вспоминая некоторые города и флотские соединения, за которыми ей доводилось присматривать, один человек у себя на кухне пил что-то из чашки, которую завод-производитель окрасил в цвета аллергической реакции, и не заметил, как через дверной глазок в его квартиру влетела одна из миниатюрных брюнеток, отбившаяся от стаи. Один человек зевнул, брюнетка, не зная в этих краях дороги, влетела к нему в поместительный зев, ошибочно думая, что здесь пройти не сложнее, чем через закрытую дверь, и человек, захлопнувшись, ее поглотил. С неопределенным лицом он заглянул внутрь себя, не поняв, что его засорило. Похоже, что брюнетка сначала пыталась еще наладить общение с его внутренним миром, но крылья ее намокли, и непринужденное пенье конфузливо смолкло, потому что на желудок петь голодный, в котором она очутилась, ей было неудобно, а больше она ни в чем не успела, потому что человек ее растворил. Острое тепло ее часто бившегося сердца прошло по нему до кончиков пальцев и заставило с недоуменьем пилигрима оглядеть тесно сбившиеся вещи, среди которых он многолетно двигался, не меняя дороги. В это время в комнате, называющейся зал, жена человека поставлена была лицом к лицу с тем фактом, что лопнувшие от деформации трубы вызвали всплеск растительной жизни. Все, что хирело на подоконниках, вспомнило о себе. Гортензия открыла красную пасть и меланхолически поглотила обомлевшую от подобного захода муху, а потом выплюнула поочередно шесть маленьких берцовых костей, декабрист выбросил далеко вверх ядовито-желтые цветы, на чьих лепестках отчетливо читались наиболее важные фрагменты статьи «Памяти Герцена», толстянка, она же денежное дерево, наконец зацвела деньгами, чего столько лет не делала, хоть ее исправно кормили суперфосфатом, и жена хотела было их собирать в пакет, но увидела, что это купюры, отмененные реформой, когда шутили, что у нас теперь все деньги юбилейные в честь Виктора Гюго, одни — «Отверженные», другие — «93-й год», и что если она хочет нынешних денег, ей надо пойти в магазин за новой толстянкой, проклюнувшейся уже после реформы. Пока стволы и листья всего этого, кудрявясь в объятиях друг друга, застилали стены, источая влажный дух тропического леса, процесс радостного одичания перекинулся на царство минералов, причем первым на его пути стало наследственное шоколадное пианино с благородными очертаниями шведской ратуши, на котором младшая дочь в пору своей музыкальности бегло отыгрывала французскую песню «Скажи, любимый мой, зачем ты не со мной». Пианино икнуло, словно намекая, что могло бы заниматься вокализом и без принуждения, и, приподняв крышку, словно верхнюю губу, отчего приобрело вид раздражительности, выбросило из крайних белых клавиш длинные бивни, а потом подумало и аналогичные бивни, только черные, отрастило из соседних клавиш. Вследствие этого выход из комнаты, не сопряженный с массивной кровопотерей, стал невозможен. Пока жена человека освобождала ноги от домогательств со стороны плотоядных лиан, сам человек с тяжелым удивленьем глядел на все, его окружавшее, смутно вспоминая из служебной молодости, что любое окружение производится с целью уничтожения или пленения, чему особенно способствует одновременное блокирование с воздуха; на воздухе он ничего пока не видел, но форточку прикрыл. Паноптикум семейственных вещей нависал над ним, наливаясь неумолимой враждебностью, словно гулкий замковый коридор, по которому он шел с астматическою свечкой, и любая вещь, которую он счастливо купил в Москве в 63-м году, не пожалев для нее сходить занять денег у человека, с которым у него были очень натянутые отношения еще по Новосибирску и которого он, правду сказать, не без оснований считал порядочной сволочью, — эта вещь, наплевав на все то, что было ими вместе прожито, грозила за его спиною обернуться курьей ногой на нитке. Человек коротко вскрикнул, уронил на себя дуршлаг и побежал. Коридор, еще не зная, что началось общее восстание, пропустил его беспрекословно. Человек застыл на пороге комнаты, вглядываясь, как средь душно-ароматного мрака криптомерий его жена, в истерзанном кочующими муравьями халате, с волосами, льющимися волной до пояса, как сорок лет назад, и с лицом, искаженным победой, наступает на горло размозженной лиане, и из глаз ее льется тот чудесный, давно смеркшийся свет, который, как можно было теперь понять, и был единственным недвусмысленным в его жизни. Он протянул к ней руки, сразу расцарапанные пианинными бивнями, не очень заботясь, узнает ли она его лицо, лоснящееся от страха, в чьи глаза с размаху билась изнутри заточенная брюнетка, и хотел сказать ей, что она одна — что только ею… Рыбы из аквариума выглядывали с интересом, облокотясь на плавники, и ждали, как пойдет трогательная сцена меж человеком и женой. Между тем в их аквариуме, который начал функционировать как телеприемник, стало видно, как в соседнем подъезде, у того человека, который когда-то спотыкался о корни люстры, на его ковре, с невыводимым пятном от супа, персидский шах так влюбился в прекрасную серну, что жить без нее не мог, и, казнимый ежеденно ее холодностию, в конце концов наложил на себя руки, совершив тяжкий грех, и валялся непогребенный до тех пор, пока мужик, ходивший по нему ногами, не вытерпел и не сказал, что это не соответствует никаким санитарным нормам и что надо его достойно похоронить. На вопрос жены, кто этим, с его точки зрения, должен заниматься, он отвечал, что, насколько можно заключить из осмотра ковра, у покойного никого ближе, чем они двое, на этом свете не осталось и долг погребения лежит на них. И у него хватило упорства отправить ее в областную библиотеку, где она искала протокол захоронения персидских шахов, а потом усадить ее на две недели вышивать по вечерам на этом ковре крестом, как ее учили в школе, правильный катафалк и нескончаемую скорбную процессию с многочисленными орденами и медалями покойного, и лишь с большим трудом она отвоевала у своего мужа, возглавившего комиссию по организации похорон, право не вышивать на ковре надгробные речи, выходящие изо рта пузырями, как в комиксах, и написанные куфическим письмом. А прекрасная, но жестокая серна, когда процессия проходила мимо нее, пережила такое потрясение, что от мук совести превратилась в свою мраморную статую, и ее поставили на могиле покойного в предостережение всем жестоким, что остаются еще в подлунном мире. Для некоторых деталей вышивки жена мужика хотела пригласить из соседнего подъезда жену Пикеева или кого-либо из его дочерей, которые славятся своим рукодельем, но поскольку у Пикеева был в тот момент массированный запой, там все были разнообразно заняты, так что даже обрушение дома