Васильков, правда, купили по-царски, скорее охапку, чем букет.
Любимый центр в летний будний день являл собою мертвый город. Ни души на Пречистенке. Будто нещадное солнце выжгло население Москвы. У Дома ученых стоял траурный автобус, водитель, томясь в ожидании, решал кроссворд из позавчерашней газеты. Двор был пуст. Сева с дядюшкой, несколько удивленные отсутствием хоть какой-либо суеты, которая всегда сопровождает похороны, вошли в подъезд и ослепли в траурной мгле вестибюля.
Такое впечатление, будто их ждали. Распорядитель – бойкий мужичок лет сорока пяти с неугасимым оптимизмом в маленьких карих глазках – подбежал к ним, взял за локоток Георгия Андреевича:
– Вам сюда, сюда, пожалуйста.
Зал был пуст.
Гроб в окружении казенных венков стоял на сцене, скучные люди с лицами, не выражающими даже любопытства, изображали почетный караул.
Георгий Андреевич, поддерживаемый Севой, поднялся к гробу, рассыпал цветы на груди покойницы – толстой облыселой старухи; рот ее плотно закрыть не сумели, и с левой стороны замерла злобная оскаленная улыбка. Севу душил сладковатый запах, ну да, лето, жара, никакая заморозка не берет.
Едва отошли, подсеменил распорядитель.
– Вы, наверно, друг Раисы Федоровны. Очень просим, если не затруднит, в почетный караул.
Сева не успел заступиться за старика – какой, мол, почетный караул, человеку за девяносто, как сам Георгий Андреевич брякнул:
– Не затруднит.
Их отвели в комнату за сценой. Там томились молодые люди – эмэнэсы из академических институтов, согнанные начальством знаменовать скорбь всесоюзной научной общественности по безвременно ушедшей и, за давностью лет, никем даже не презираемой бабульки.
Пока распорядитель прилаживал Севе траурную повязку, удалось расслышать свежий анекдот. Приезжает Косыгин на дачу к Подгорному, вываливает ему последние политические новости – про революцию в Иране, про смерть свергнутого шаха, еще что-то там… А тот, оскорбленный, ничего слышать не хочет. Мол, надоела мне ваша политика и все надоели. «Да ты хоть знаешь, кого римским папой выбрали?» – «Как?! Он еще и папа римский?!» Вот сволочи, мне ж в почетный караул идти, а тут смех душит!
– Все, все, все, – захлопотал распорядитель. – Почетный караул – за мной, остальные в зал. Начинаем траурный митинг.
Да что ж такое! Надо становиться в скорбную цепь, строить соответствующую случаю физиономию, а при слове «митинг» Севу корчат судороги неудержимого хохота. Сделал наивную попытку обратить смех в кашель. Слава богу, тертый в этих делах распорядитель сделал вид, что поверил приступу простуды, приостановил печальное шествие, дав хохотуну прийти в себя.
Стоять Севе досталось у изголовья слева. Он никак не мог заставить себя не глядеть в оскал покойницы – зрелище жутковатое, чувствуешь себя Германном, вытянувшим пиковую даму. Тем временем в безлюдном зале началась панихида. Три каких-то мужиковатых профессора пробубнили по бумажкам почти неразличимые речи про заслуги покойницы перед советской наукой. Воплощены эти заслуги на четырех красных подушечках: Герой Социалистического Труда, два ордена Ленина, две лауреатские медали (как оговорился один из профессоров – Сталинской премии), еще какие-то награды. Последним выступал какой-то неуемный дед, он грозил невесть кому кулачком и орал, что история разберется, что великое мичуринское учение вернется на свое законное место в передовой науке и потомки будут чтить выдающегося борца за марксистскую биологию Раису Федоровну Вязову. На этом он иссяк и, еще раз погрозив кулачком, спустился с помоста.
Караул наконец сменили. Дядя с племянником сдернули повязки, собрались уходить, но в Георгия Андреевича вцепился хлопотун-распорядитель:
– Останьтесь, останьтесь, пожалуйста. Вы, я вижу, хорошо знали Раису Федоровну, может, пару слов прощания скажете… До кремации целый час, вот ведь беда! А тут никого не осталось, кто ее помнит… Надо ж приличия соблюдать. Она ж член-корреспондент, ей положено по высокому разряду…
Дядя Жорж только плечами пожал:
– Мне нечего сказать. Я был знаком с мадемуазель Вязовой в юности и совершенно не следил за ее карьерой, так что увольте. Да и пора уж нам, пошли, Сева.
Распорядителю никак не хотелось отпускать Георгия Андреевича. Торжественная церемония рассыпалась на глазах. Ужас перед последствиями за срыв траурного мероприятия застыл в зрачках ответственного лица.
– Ну хоть так побудьте, – в полной безнадежности взмолил он.
Ответить дядя не успел. Вдруг возник взмыленный морской офицер. Капитан-лейтенант, кажется.
– Как же так, товарищ Панюшкин? Мы прибыли как положено, а вы митинг закрываете.
– Вы бы еще через час приехали! – взвыл товарищ Панюшкин. – Некому говорить, понимаете, не-ко-му!
Подостыл немножко, спасение мелькнуло в быстрых его глазках.
– Товарищ капитан! Просьба у меня. Нельзя ли как-нибудь растянуть процедуру? Ну чтоб они церемониальным маршем прошли вдоль рядов…
– Вы с ума сошли! Зал совсем пустой.
– Ну и что? Все равно ведь положено. Ну прошу, капитан. Ну постарайтесь. Матросам вашим только развлечение. Постарайтесь, а! А мы потом от Академии наук вашему адмиралу благодарность напишем.
– Ладно, Панюшкин, попробуем.
Капитан вышел. Кто-то из эмэнэсов спросил, откуда моряки взялись.
– Да она в войну, говорят, в Архангельске с водорослями колдовала, витамины для Северного флота выцеживала.
Сева с Георгием Андреевичем переглянулись, тихо ретировались, зайдя напоследок в зал. В полумраке гулко печатал шаг почетный караул из матросов с карабинами на груди. Штатских не осталось никого. И только тихие команды каплея раздавались долгим эхом:
– Напра-а-во! Шагом марш! Стой! Кру-у-угом!
Маршировали матросики вокруг гроба с оскаленной старухой красиво. Как на параде при императоре Павле Первом.
Всю обратную дорогу Сева не мог отделаться от скверного ощущения и брезгливости оттого, что в ноздрях долго хранился трупный запашок, и не то чтобы страха, а чего-то такого, что не находит у людей внятного определения и отделывается фразой «не по себе», особенно с того момента, когда в вагоне метро на секунду погас свет и из мглы возникла улыбка покойницы, блеснув оскаленным зубом, а в ушах стоял гул церемониального марша матросского караула в пустом зале.
– До чего безобразная старуха, – сказал Сева, не надеясь быть расслышанным. Сказал, чтобы стряхнуть с себя это мерзкое видение.
– Много ты понимаешь, – неожиданно грубо отрезал дядюшка и замолк.
Так до самого конца пути и промолчали. Оба были мрачны, каждый по-своему, и Сева, проводив старика, уже отпускал себя с миром и облегчением, надеясь хоть с середины дня обрести рабочий ритм. Но дядя Жорж с неожиданной настойчивостью стал зазывать к себе: