В Виктории Коди Помрей, фары его устремлены в угол двора, покуда ждал он своего мальчика Виктора, который зашел на минутку выяснить, известно ли его сестре, где он, на танцевальной ли фиесте, или в салуне с пульке, или в мамбовом притоне, или же опять вернулся в арахисовый и «Санкистовый» ларек на Текильной Площади; ожидая, Коди видел и слышал братию нервной детворы, что хихикала над ним, и вот лучи фар явили их банде пряток в другом мексиканском послеужинном переулке, но, значит, когда Коди в итоге развернул машину, Виктор вернулся, и попаданья вспыхивают на детках у забора вместо лишь части их, их там вообще нет, потому что их никогда не существовало, у него была галлюцинация.
И едва он оказывается в Калифорнии – после того, как в Лейк-Чарлзе, Ла., «форд» поломался, и он полетел дальше жениться на Дайане в Ньюарк, а затем пере-пересек старый ухаб на Побережье, он выглядит (вы б решили, мертвым) на фото с Эвелин на медовомесячных Маркетовых мостовых романтического мальчедевочкового Фриско, они вдвоем рассекают себе, будто реклама будущего – ярким, аккуратным, у Коди волосы ерошит на ветру и смахивает на лоб, футболка, уже чистая, как снег, внутри твидового дешевого костюмного спортивного пиджака, брюки отутюжены, трепещут и мнутся складками на прогулочном солнышке, ботинки его поразительны у прискорбного серого тротуара, в ладонях он держит ладони Эвелин, руки сложены, полу-ухмыляется, ирландский юноша почти что хорошенький и определенно миловидный и мальчишеский, а она, конечно, натуральная куколка со светлыми подвзбитыми наверх косами золотых волос и в шикарном костюме, и на высоких каблуках, и с дамской сумочкой (замшевый костюм, ей-богу, с замшевым плетеным поясом), твид и неофициальный рубчатый плис елочкой мчат вслед за – Таково изображение Коди в первые дни его исправленной женитьбы. Он сам себе учреждение. В нем сила буржуа и люмпенпролетариата одновременно, он Маркса Пере-Марксит, во какой парень… Вскоре после этого он распаковал свой обшарпанный бедный старый ссакожопый огромный браксундук, что я помню один раз по Озон-Парку, боролся с ним на хипстерский Новый Год, 1949-й; сундук, который я впервые видел с полузнакомыми носками и примочками рубашек, что высовывались все серые и унылые в обпутешественной пустоте. Дело было у меня дома – моя мать – но это картинка – Наши, его дети будут на это смотреть и говорить: «Мой папка был хоть куда молодой человек в 1950-м, он по улице расхаживал такой, что симпотней и не бывает, и на все про все несколько неприятностей у него было, что его ирландская крепость и сила – ах гроб! вкушаешь ли старую силу на трапезу, и швыряешь ли червей?»
Как могут трагичные дети сказать, что именно убивали их отцы, наслаждались чем и что далось им радостью и прикончило их, чтоб раскрылись они урожайно, как овощные паданцы в лохани… скверный навоз, чувак.
«Как мог он тогда – и как говорят, после тягостной череды странствий по суше в старых машинах и с – и ночей, драк, слез, примирений, сборов, штопок, фактически он женился сразу перед этим снимком и тем через всю землю – поэтому там он улыбается в юности своей, мой отец, мой Коди – и ныне что за корм, что за ящичная штука —» Te Deum[72] дети станут воображать богов вместо отцов своих и мифы вместо забытых ошибок анонимности сумраками: вообще никакой надежды хоть краем глаза ухватить секретик у наших предков, деятелей и творительниц. Он деет, она это творит: в кукурузе поют они. Благословен будь Господь, Кроткий, Союз двух сих душ аминь. Помолимся ж в великих темных дождях резни… спросим знанья… отыщем подголовник для нашего сомненья.
«Tutta tua vision fa manifest, e lascia pur grattar»[73]. Строки сии суть основанья для великих построек.
Бешеная дорога, одинокая, уводящая за изгиб в отверстия пространства к снегам Уосача на горизонте, обещанным нам в виденье Запада, позвоночные высоты на краю света, побережья синей Тихоокеанской звездной ночи – бескостные полубанановые луны клонятся в спутанном ночном небе, муки великих формаций в тумане, съежившееся незримое насекомое в машине гонит вперед, освещай. – Свежий надрез, тягун, столовый холм, звезда, ничья, подсолнух в траве – оранжево-крутосклонные западные земли Аркадии, покинутые пески обособленной почвы, росные оголенности до бесконечности в черном пространстве, дом гремучки и суслика… уровень мира, низкий и плоский: атакующая беспокойная немая безгласная дорога причитает в приступе брезентовой силы в маршрут, сказочные участки землевладельцев в зеленых нежданностях, канавы обок дороги, а я гляжу отсюда до Элко вдоль уровня этой кегли параллельно телефонным столбам, и мне видно, как жучок играет на жарком солнышке – шшух, срасти себе перегон за быстрейшим товарняком, дым обгони, отыщи бедра, истрать блескучку, кинь саван, поцелуй утреннюю звезду в утреннем стекле – бешенодорожные водители впереди. Карандашные узоры нашего малейшего желанья слиты в путешествии горизонта, пронырливое облачко темнит в набрызге бессловесной дали, черные овцетучи липнут к параллели над пара́ми ЧБК – зазубренными скалами Малой Мизурки призрачно населены гадкие пустоши, жесткие сухие бурные поля катят в лунном свете с сияющим коровьим задом, телефонные столбы ковыряются в зубах времени, «пунктирная неохватность» сбрендивший странник одинокого автомобиля жмет вперед свою рьяную незначительность в носономерах и табличках в обширное обещанье жизни… выбор трагичных жен, лун. Осуши свои лоханки в старом Охайо и индейских и иллинийских равнинах, проведи грязные реки свои сквозь Кэнзас и топи, Еллоустоун на мерзлом Севере, пробей озерные дыры во Флориде и Л.-А., воздвигни города свои на белой равнине, взбрось горы свои вверх, омарль запад, облачь Запад бравыми изгородными утесами, что вздымаются до Прометеевых высот и славы – насади тюрьмы свои в лохань Ютской луны – подтолкни канадские ощупные земли, что кончаются в арктических бухтах, окружавь свою мексиканскую реброшею, Америка.
Коди едет домой, домой едет он.
Вот некоторые письма, подготовленные под луною и отправленные почтою в любви сквозь эти невообразимости и невозможности земли его рожденья: «Дорогой Коди, Нет, теперь разницы никакой» (припев Лестера Янга из «Можешь положиться на меня», 1938) – Да, Лестер, бывало, дул, как сукинсын, пора так и сказать, как, в Шикаго мы видели, детей современной джазовой ночи, они дули в свои рога и инструменты с верою; а все это начал Лестер, мрачный святой серьезный бажбан, стоящий за всею историей современного джаза и этого поколения, как Луис – его, Птиц – его прийти и быть – его известность и гладкость его так же потеряны, как Морис Шевалье на плакате театрального служебного входа – его лепень, все его лепное ниспадающе-меланхолическое расположенье на тротуаре, в двери, его шляпа пирожком («На сейшенах по всей стране от Кэнзас-Сити до яблока и обратно до Л.-А. его звали Пирожком, потому что он носил эту уматную шляпу и дул в ней») – какое дверестоя́щее воздействие обрел Коди у этого мастера культуры своего поколения? какого таинства равно как и мастерства? что за стили, печали, воротнички, снятие воротничков, снятие лацканов, ботинки на каучуковой подошве, балдежник красоты, эт – однажды ночью я видел Лестера, во грезе на эстраде, он корчил такие рожи в мыслях своих, а публика наблюдателей (эдакая) – осклаб, подерг, у Билли Холидей тоже так, это сострадание к мертвым; те бедные маленькие музыканты в Шикаго, их любовь к Лестеру, раннему Графу, костюмы, висящие в чулане, загорелые вечера в бальных залах, великое тенорное соло из музыкального автомата в чистильне обуви, можно слышать, как Лестер дует, от Л.-А. до Бостона, от Фриско до Нью-Йорка, от Сиэттла до Филли, от Кэнзас-Сити, Кэнзас, до Кэнзас-Сити, Мизури, 1935-й, ‘40-й, Лестер все поколение держал, в Нью-Йорке, шикарная квартирка, Лайонел никнет у двадцатиэтажного французского окна с прислухом к его раннему соло Лестера на кларнете в «Аж там, внизу в Нью-Орлинзе» (другая сторона), притоп послушать, англичанин открывает величие Америки в единственном негритянском музыканте – Лестер совсем как река, река начинается в Бьютте, Монтана, в замерзших снежных шапках (Три-Форкс) и виляет вниз через штаты и целые территориальные области тусклой унылой земли, где боярышник в слякоти потрескивает, подбирает реки в Бисмарке, Омаха, и Сент-Луисе чуть северней, еще одну в Кей-ро, другую в Аркенсо, Теннесси, потопом обрушивается на Нью-Орлинз с илистыми известиями от земли и ревом подземного возбужденья, что как дрожь целой земли, высосанной из чрева своего в бешеной полуночи, лихорадочная, жаркая, большая грязеямная вонючая когтешестная старая фрогулярная душе-облапанная Миссиссиппи с Севера, полная проводов, холодной древесины и рога.