— Рихеза, Рихеза! — воскликнул он с болезненной улыбкой, полной горького упрека. — Ведь еще так недавно ты дерзко смеялась над отцом как раз из-за того, что он вложил свои руки…
Рихеза прервала мужа, топнув ногой и гневно стукнув кулаками.
— Да, смеялась, — прошипела она, — смеялась, потому что долгие годы думала, что твоего отца хватит на то, чтобы взять на себя бремя Оттонова наследства… Что в его силах будет не допустить короля саксов к диадеме Оттона Чудесного… Что мощью серебряных орлов перехватит патриций в могучую длань власть над владычным Римом и никому ее не отдаст, пока не передаст вместе с золотыми орлами своему внуку, моему и твоему сыну… Но коль скоро его на это не хватило, пусть и смирится, пусть будет послушным ленником того, на чью главу вместе с диадемой и священным помазанием сошла частица мощи Христовой… Иначе, как я сказала, нас поразит десница господня, сделает мое лоно бесплодным или же к позору вашей крови и крови Оттонов и базилевсов рожу урода или глупца, а не носителя золотых орлов…
Мешко Ламберт побледнел.
— Но ведь и я, Рихеза, — прошептал он, — осмеливаюсь советовать государю моему отцу, чтобы он не навлекал на себя императорского гнева, а вместе с императорским и господнего. Ведь и я не меньше тебя почитаю золотых орлов и величие Рима…
Разговор этот происходил ранним утром, сразу после службы, которую в кафедральном соборе совершал Тимофей, поскольку Поппо, краковский епископ, лишился сил в ногах. А после полудня в Вавель прибыли императорские послы, епископ Дитмар и Герман, маркграф Мейсенский, зять Болеслава и сын того Экгардта, который некогда в театре Марцелла в Риме на миг тешил себя надеждой, что раскроет ему свои объятия Феодора Стефания. Болеслава еще не было, но его ожидали каждый день.
— Разве это прилично заставлять императорских послов совершать столь далекое, столь утомительное путешествие и потом еще заставлять ждать себя несколько дней? — обратилась с гневным вопросом Рихеза к Аарону.
Вопрос этот повторил Аарон Тимофею, тот усмехнулся и весело сказал, показывая щербину в верхних зубах:
— Пусть подождут. Чем больше ждут, тем больше уважения появляется к тому, кого хотят видеть. Это давно известно… Сердятся, говоришь? Ну и что? Еще больше рассердятся, когда дождутся государя и поговорят с ним.
Вечером пошел дождь. Аарон сел к окну, придвинул к себе лучину, раскрыл Боэциево "Утешение философское". Читал недолго. Дверь неожиданно распахнулась, и на пороге появилась Рихеза.
— Идем со мной! — повелительно воскликнула она.
— Куда, государыня? — спросил он, вставая и со вздохом откладывая книгу.
— Не спрашивай, пошли.
Значит, произошло что-то очень важное, если не прислала слугу, а пришла сама.
Понурясь, он пошел за нею. Прошли четыре или пять комнат, совершенно пустых, хотя обычно в эту пору дня, как казалось Аарону, в них должны царить движение и говор. Всюду было темно, но Аарону в какой-то момент показалось, что-то не так, вроде не одни они в этой тишине, заполняющей комнаты, через которые они проходили.
— Там, у стены, кто-то стоит, — прошептал он, останавливаясь.
Рихеза засмеялась:
— Чудится тебе. Дай руку.
— Не дам.
Он произнес это так громко и решительно, что Рихеза остановилась:
— Ты смеешь мне возражать?
— Куда ты меня ведешь?
— Вот в эту дверь. Идем.
Из уст Аарона чуть не вырвался возглас: "Там за дверью пропасть!" Но прежде чем он успел открыть рот, Рихеза уже толкнула дверь: на Аарона хлынул поток света. За дверью горела не лучина, а большой масляный светильник.
— Значит, не пропасть, — облегченно вздохнул он и смело перешагнул через высокий порог.
Посреди ярко освещенной комнаты стоял Дитмар, сын Зигфрида, епископ мерзебургский. Голова его, как всегда, была склонена влево: любой другой из-за этого выглядел бы смешным, да еще при таком росте, но в лице епископа Дитмара было столько достоинства и мудрости, столько удивительного обаяния светилось в серых, очень спокойных, очень умных глазах, что Аарон точно так же, как полгода назад в Мерзебурге, не мог не признать, что на этого маленького человека, почти карлика, приятней смотреть, нежели на другого стройного красавца. Ни рост, ни неизлечимая неподвижность челюсти, ни слегка искривленный и будто вывернутый нос не могли превратить Дитмара в уродливое и смешное существо. "Это превосходное вино переливается через край плохо вылепленной чаши", — сказал о мерзебургском епископе Тимофей в день бракосочетания Мешко Ламберта с Рихезой.
Аарон знал, что с тех пор, как умер Отрик, известный по философским диспутам с многоученым Гербертом, во всей Саксонии нет никого, кто бы равнялся ученостью и мудростью с Дитмаром. За время краткого пребывания в Мерзебурге только-только назначенный тынецкий аббат прочитал несколько разделов написанной Дитмаром хроники: разумеется, любимец Сильвестра Второго, находившийся подле особы Оттона Третьего во время его последних скитаний, не мог не заметить ошибок и просчетов там, где Дитмар писал о последнем годе правления Оттона, — и все равно, читая, не мог не сдержать слез восхищения и даже зависти. Если бы он, Аарон, умел так писать! "Оказывается, вовсе не надо так уж много знать, чтобы так красиво писать", — ворчал он себе под нос, перелистывая четвертую книгу хроники Дитмара. В особое восхищение привели Аарона заключительные слова тридцатой главы этой книги: ему показалось, что он вновь слышит голос Сильвестра Второго, произносящего последнюю молитву над ложем умирающего Оттона: "Тот, кто есть Альфа и Омега, да смилуется над ним", — страстно возглашали с пергаментного листа белые кривые, раскоряченные буквы.
— Ты плачешь, читая то, что я написал? — обратился к Аарону Дитмар, кладя книгу в большой, обитый железом сундук. — А я смеюсь каждый раз, когда перечитываю ее.
— Почему смеешься? — удивился Аарон.
— Как почему? От радости. Мои книги переживут не только меня, но и всякую память о том, что я был уродом. Ведь люди будущих веков, которые так же, как ты, будут восхищаться тем, что я написал, не поверят, что я мог и не быть таким прекрасным, как прекрасна латынь моих сочинений. С большим трудом человеческая мысль отделяет произведение от личности писателя. Будь добр, загляни в пятьдесят первую главу: там ты найдешь точное описание моего лица и всей фигуры.
Аарон торопливо нашел пятьдесят первую главу. Дважды прочитал ее и вскинул на Дитмара удивленный и разочарованный взгляд.
— Зачем ты все это написал? Ведь сам же только что сказал, как тебя радует, что в будущих столетиях те, которые будут читать это, увидят тебя иным, не таким, как ты на самом деле выглядишь. Прочтя же эту главу, потомки увидят тебя каким ты есть.
Улыбнулись серые мудрые глаза Дитмара.
— Увидят, во не поверят. Не поверят мне самому, моему собственному описанию. Во сто раз больше, чем моим словам, будут верить моей мысли о том, что творение и писатель должны быть похожи друг на друга. И мы оба можем в этом убедиться, хочешь? Когда архангельские трубы возгласят час суда, когда мы с тобой окажемся среди миллионов воскресших в долине Иосафата, пойдем поищем тех, что спустя тысячи лет после моей смерти будут читать эти книги. И ты узнаешь до чего они будут удивлены, увидев, как я на самом деле выгляжу. А ведь все прочитают пятьдесят первую главу. И знаешь, что скажут мои читатели, оказавшиеся в долине Иосафата? Они скажут, что решили, будто я умышленно очернил свою внешность в пятьдесят первой главе из-за того, что исполнен был великой скромности или хотел быть скромным. Правда, не только мой вид приведет их в изумление, но и внешность Гомера и Вергилия тоже.