Томской колонии, о нём я написал в предыдущих главах данной повести «Мальчишка с большим сердцем».
Он, Чуря, будто бы бахвалился, что промышляет тут, в заграницах, тем же, чем промышлял на Родине. Есть версия, что это он, обладая могучими воровскими талантами, спровоцировал Фёдорова на ночные поборы. Сам, ловок и удачлив, сумел отмазаться, а Фёдоров и его дружки вот залетели, и очень, очень вот крепко залетели. Ребята в роте жалеют их, а за Чурю как-то радуются, да и не как-то, а откровенно радуются. Потому радуются, что вот он, наш колонист, не сменился ни духом, ни телом, наводит тут среди разных чужестранцев, среди местных лохов свои порядки, свои понятия, свою малину, не тушуется земеля, даёт шороху. Как же не теплеть сердцу! Патриотические чувства возбуждаются в груди сами собой натурально.
Просьба о помиловании ходила месяц, а может и дольше. Капитулировавшая Германия налаживала свою жизнь, привыкая к новым условиям.
В Бреслау в очищенных от мин и не взорванных бомб и снарядов скверах гулял цивильный народ, девчата завлекали обещанием любви. Старшина также с прибаутками раздавал на улицах народу благотворительную перловую и чечевичную кашу. Все мы в части уже стали забывать, что по двору ходят смертники, а не обычные гауптвахтники. И сами смертники, должно, начали забывать, что они таковые. Кто-то им приносил вино, они с утра опохмелялись, потом добавляли, и так каждый день… Гуляй, однова живём!
Федоров имел свой непонятный, но определенный взгляд на женский вопрос, как будто эка какие школы и академии прошел парень. Никогда женщина не знает, говорил он, как ей надо поступить в разных ситуациях, и всегда подсознательно ждёт мужского решения. Да, да, мужского решения она, баба, ждёт, ибо только поступок в рамках подчинённости мужчине может успокоить мятующуюся сущность её. Но из этого факта вовсе не выходит тот результат, говорит Фёдоров, что баба генетически предрасположена к согласию с мужчиной, наоборот: всё в ней от пяток до макушки настроено на то, чтобы постоянно диссонировать по отношению ко всем мужчинам вместе взятым, и по отношению к отдельно взятому. Оттого от мужчины требуется сильная воля, достаточная для того, чтобы приводить женщину в колею, в которой она смиряется, однако смиряется очень на короткий срок, такая вот, говорил Фёдоров, выпала нам, мужикам, канитель.
Ну, прямо философ. Откуда у парня такие учёные мудрствования? Вообще-то Фёдоров не глуп, может мозгами шевелить, но с закидоном.
Сменил ли он теперь свою философию или наоборот – укрепился в ней, кто же знает. Ходит по двору со своей компанией, приплясывает.
Весть о том, что добрейший Михаил Иванович Калинин не помиловал – а он и не мог помиловать, потому что дело находилось под контролем каких-то межгосударственных организаций и частных юристов – разнеслась по взводам и ротам тотчас. И когда к подвалу подъехала, развернулась, подпятилась высокая чёрная будка, а подъехала она рано утром, едва развиднелось во дворе, то перемена в лицах всех троих приговорённых была чудовищная, их нельзя было узнать, это были уже как бы не они, то есть, не Фёдоров, не Пеньков, не Заточкин, а вместо них какие-то старички с седыми, сплошь белыми головами. Вчера-то были молодыми, враз состарились, утеряв надежду на жизнь. На крыльце, закрыв лицо ладонями и вздрагивая опущенными плечами, плакала телефонистка Люба, в которую весь фактический личный состав нашего взвода да и всей роты был тайно и безнадёжно влюблён за её ласковость. Наш взвод в эту ночь как раз исполнял караульную службу у штаба, мы все могли видеть, всю картину въяве.
Всем сделалось до дрожи в спине понятно, куда и зачем ранним утром повезли мужиков. Чёрная будка выехала на дорогу, ведущую за город в сторону старых брошенных шахт. Впереди ехал зелёный «виллис», а позади «студебеккер» с солдатами.
Как-то опустело в расположении батальона без этих бесшабашных личностей. Думаю, не было ни одного из бойцов, кто бы откровенно осуждал их, а не жалел, не сочувствовал и не клял тех подонков-дипломатов. Когда однокашники, сослуживцы гибнут от пули врага – это одно дело, а когда от своей пули – совсем другое, и неважно, какое преступление они совершили, да, неважно, не берётся в расчёт.
Сердце ноет и никогда уж не освободится от горькой памяти о Гене Солощеве, показательно расстрелянном нашими полковниками в Будапеште, в жилом дворе, подобно курёнку.
* * *
История с Фёдоровым, однако, не завершилась. Спустя несколько лет, уже в пятидесятые годы, в Новосибирске, комиссованный из армии по нервной болезни, ехал я в трамвае, и вдруг на остановке Молокова, где стоит старая белая церковка, входят они, Фёдоров, Пеньков и Заточкин. Лица в жёлтых пятнах, в густых морщинах. Приглядываюсь внимательнее, с удивлением и оторопью: точно – они. Да ведь они! Без сомнения.
Фёдоров уловил мой взгляд на себе, стушевался. С ним была женщина, державшая его бережно за локоть. Женщина заметила перемену в спутнике, поглядела в мою сторону почему-то с явной неприязнью, вся напряглась. Это была наша бывшая телефонистка Люба. Через остановку они сошли. Но ведь в 45-м, летом, армейская газета сообщала, что «суровый, справедливый приговор мародёрам приведён в исполнение»... Мы тогда согласны были лишь наполовину: суровый приговор – да, а вот насчёт справедливости все солдаты роты были решительно против.
Оказывается, в те годы был порядок, по «вышке» могли не расстрелять, а отправить на урановые рудники, числящиеся в системе промышленных объектов под номерными знаками. И здесь, значит, случилось так. Но совсем неординарно случилось.
Ранним тем утром того славного 45-го из пункта А в пункт Б, точнее из венгерского городка Сигоши в чешский городок Славеницы, ехала кавалькада автомобилей, в составе её был броневичок, а в броневичке том был сам глава НКВД СССР. Наводил он ревизию в вверенных ему чекистских частях и заодно охотился на фазанов по берегам верхнего Дуная. Благодатные места, замечательные охоты. Над горизонтом полыхала заря, роняя свои яркие живые краски на деревья и кустарники, отчего вся растительность казалась в мягком пламени. Шатёр неба высок, необъятен, чист, а воздух свеж, настоен на плодах садов, целебен, как бокал свежего вина из мадьярского погреба.
Грозный нарком раскрепостился в мускулатуре, созерцая мирную даль, приходили в голову сами собой мысли лёгкие, развлекательные, имел же он право думать не только о предателях и разных скрывающихся врагах государства, шпионах, а и о радостях, например, вот о фазаньей охоте. Да мало ли на свете светлых моментов, о которых можно себе позволить думать!
«А не остановиться