Рассказы Дональда Бартельми
Что мы знаем о лисе? Ничего, и то не все.
Б.Заходер
Что говорит о Дональде Бартельми биографическая справка? Родился, учился, воевал в Корее, работал газетным репортером, выпускающим редактором журнала «Локейшн», директором Хьюстонского музея современного искусства, преподавал в Сити колледже Нью-Йоркского городского университета, писал и печатался, умер. Был дважды женат, дочь от первого брака. Такие-то и такие-то литературные премии и отличия. Вся остальная доступная нам информация о Бартельми содержится в его текстах — ведь даже самый отвязанный авангардист описывает наш мир и только его («чего Бог не дал, того негде взять»), а вернее — свои взаимоотношения с этим миром. Перебирая рекурентные мотивы включенных в этот сборник рассказов, мы видим все элементы краткой биографии автора: школа, газетная и типографская работа, Корейская война (и вообще военная служба со всем ее идиотизмом), университетская жизнь, быт интеллектуальной тусовки, современная скульптура, все это повторяется раз за разом. Легко соотносятся со смутно проступающей («Как бы сквозь тусклое стекло, гадательно») фигурой автора такие мотивы, как неполадки в семейной жизни, алкоголь, сложные отношения с верой и церковью, проблема отцовства, рудименты популярного в среде американских интеллектуалов увлечение левыми идеями, пацифизм (к слову сказать, сугубо антивоенные «Игра» и «Отчет» выглядят несколько вымученно). Ну, а дальше все туманнее и туманнее. Президент и власть, как таковая. Бессмысленность каких бы то ни было попыток создать островок идеального общества. Антипатия к психоанализу. Возвращение в мир прошлого (школьный, армейский). Баскетбол. Берген… А над всеми этими частными мотивами один главный, объединяющий: все основные персонажи рассказов Бартельми чувствуют себя в созданном им мире крайне неуютно. Да и как иначе можно чувствовать себя в мире, похожем на свалку бессмысленных объектов и столь же бессмысленных, с чужого плеча, суждений и речевых форм, в мире, основная характеристика которого — дурная бесконечность однообразного многообразия или, если хотите, многообразного однообразия? В мире, где граница между фактом и фикцией размыта и подвижна? В мире, для описания которого лучше всего подходит каталог, случайное перечисление необязательных элементов, каждый из которых можно с легкостью изъять и заменить другим, столь же необязательным? «Единственная форма высказывания, не вызывающая у меня протеста, это каталог», — говорит мисс Р. из «Восстания индейцев»; судя по всему, это — точка зрения самого Бартельми, разве что несколько утрированная (стоит отметить, что в рассказе «Ведь я рожден, чтоб вас любить» равноправно соседствуют каталоги домашнего скарба и человеческих переживаний).
Вопрос о шкале достоверности в текстах Бартельми заслуживает особого внимания. Корейская война была, это факт, столь же неоспоримый, как и то, что Миссисипи впадает туда, куда уж она там впадает (к слову сказать, последний факт имеет в русском языке небольшую червоточинку: в действительности Миссисипи — «Отец вод» и, следовательно, не «она», а «он»). Тридцатипятилетний мужик сидит за школьной партой, и ни прочие школьники, ни учителя не усматривает в этом (факте) ничего странного — это, конечно же, метафора такая, художественный прием, одним словом — чистейшей воды выдумка. Таковы края шкалы, ну а что же посередине? Олимпийская сборная Таиланда по гольфу. Эту несуразность можно заметить, а можно и не заметить, проглотить как факт. На брутальном племяннике Тарквиния Гордого, обесчестившем Лукрецию, был плащ с рукавами реглан. Автор тут же поясняет, что это — ошибка, анахронизм, ведь лорд Реглан жил гораздо позже. И только-то? Здесь опять кто-то поймет, что вся эта фраза — сплошное нагромождение нелепостей (для чего необходимо знакомство с печальной судьбой Лукреции по Овидию или Шекспиру), а кто-то и нет. И так — все время, в результате чего читатель может принимать на веру только те — неизбежно немногие — факты, которые он и сам знает, сомневаясь во всех остальных. (А почему, собственно, только в «остальных»? Так ли уж достоверно то, что мы «знаем»?) Среди упоминаемых Бартельми христианских святых есть широко известные, менее известные и какие-то совсем уже непонятные. Почти наверняка в их числе есть и фиктивные, но проверить это почти невозможно (в некоторых уголках Европы почитают местных святых, не канонизированных Ватиканом), да и кто захочет заниматься такой проверкой? Одним словом — Антоний Великий, Андрей Критский, а дальше — сплошной туман. Или, скажем, перечисление из рассказа «Король джаза». Стада носух, пересекающие Арканзас. Боюсь, что не каждый американец, не говоря уж у нас, знает, что носухи (что такое это, кстати?) в Арканзасе не водятся. Ламантины — у мыса Сейбл? Холодновато для них, вроде бы. но кто же это знает точно, кроме специалистов? Аппалачские болота? Сомнительно как-то, болота — в горах. А может они все-таки есть? А список вероисповедований в «Городе церквей» — они все настоящие, или через раз? А то, что мы читаем в газетах, видим по телевизору, слышим по радио и от знакомых — оно все правда, или через раз? Ну, вот тут-то нас не проведешь, тут-то мы знаем, что через раз, если не реже. Зыбкий, «придуманный» мир Бартельми оказывается удивительно похожим на мир «реальный», якобы стабильный и якобы познаваемый.
Бартельми решительно рвет со всеми традиционными канонами жанра, что отнюдь не делает его рассказы чем-то рыхлым, аморфным — напротив, в них неизменно угадывается четкое, продуманное построение. К примеру, рассказ «Дурень» построен на
сквозном мотиве инверсии, в первую очередь — логической. Попробуем перечислить присутствующие в нем «перевертыши», «Вопрос на заданный ответ» — вместо обычного отношения «Ответ на вопрос»;
«Слова настолько старые, что получаются вроде как новые»; «Пусть даже Эдгар был ее мужем, все равно не хотелось причинять ему излишнюю боль»;
«Этот мужик отправился в Севилью посмотреть, действительно ли ад — город, во многом на нее похожий»:
В последнем случае мы фактически имеем дело с двойным (!) перевертышем. Если исходная строчка из Шелли «Ад это город, во многом подобный Лондону», переворачивающая затертое уподобление «Лондон подобен аду» вполне логична в своем контексте, для «мужика, поехавшего в Севилью» ситуация совершенно иная — в самом крайнем случае он может выяснить, что «Севилья подобна аду» (в смысле все того же клише), но никак не наоборот.
Ситуационные инверсии не так бросаются в глаза, как логические, но все же заслуживают внимания. Барбара разговаривает с мужем, повернувшись к нему спиной. Барон сыграл решающую роль в поражении армии своего короля — и тем прославился. Капитан Орсини боится оказаться предателем и оказывается преданным. За все про все рассказ, построенный как обсуждение письменной экзаменационной работы, сам оказывается чем-то вроде сочинения на заданную тему.
Бартельми щедро пересыпает свои рассказы цитатами и аллюзиями, именами художников и композиторов, литераторов и философов, причем, если классифицировать цитируемые явления по статусу — на «низовые» и «высокие» и по происхождению — на европейские и американские, неожиданно выясняется, что эти классификации фактически совпадают — если «низовое», то американское (в чем мало удивительного), если же «высокое», то непременно европейское. Последнее обстоятельство с достаточной убедительностью указывает на европейские (во всяком случае — по преимуществу) корни творчества Бартельми. И действительно, в рассказах Бартельми прослеживается несомненное влияние «театра абсурда», в первую очередь — С. Беккета (упоминаемого в рассказах только единожды, да и то мельком), а его стоическое отношение к абсурдному, приводящему в отчаяние миру сформировалось под сильным влиянием Кьеркегора (упоминаемого часто и с необычным для завзятого ирониста пиететом).