– Нет, весь процесс его... – он кивнул в сторону Иванова, – там пребывания, в каюте у Мэтью, они, я даже не сомневаюсь, на звук тоже положили. Но для этих целей магнитофон имеется. А радиожучки на самих себя ставить, тем более в свое отсутствие, – это уже что-то новое. А не снимать ли как раз свой жучок писательница туда направлялась? Это же был последний день, перед вашим прибытием.
Старик нахмурился и задумчиво наморщил нос, но уже через несколько секунд бросил вопросительный взгляд на молодого оперработника. – А как же это тебя, друг мой ситный, писательница там все-таки не застукала? Под кровать, что ли, залез? Или торшером прикинулся?
– Тут еще один интересный поворот сюжета. – Прежде чем продолжить, оперработник быстро переглянулся со своим сидящим на диване начальником. – Не успела француженка войти внутрь помещения, как ее тут же из коридора окликнул канадец... ну тот хлопец, в кремовом костюме, который тогда с нами тоже в «Королевской комнате» сидел, окликнул, ну и... тем самым фактически увел из каюты.
– Иными словами, спас «домушника» от неминуемого шухера.
– Выходит так.
– Да по-другому и быть не может, – подкрепил заключение оперработника его начальник.
Иван Прокофьевич снова нахмурился и, чуть опустив голову, немного помолчал; затем поднял глаза и слегка наклонился вперед в своем кресле.
– Значит, так. Я полагаю, насчет «спасителя» в кремовом костюме вы мыслите в верном направлении. Наши братья по разуму из Лэнгли тоже не дураки и подстраховаться не забыли. Им же надо было, чтобы фотография непременно попала по нужному назначению и все прошло без сучка и задоринки. С этим более-менее ясно. А вот что касается писательницы, тут, я думаю, вам сейчас надо плотно, даже, я бы сказал, очень плотно заняться вашим «наводчиком» этим, как его...
– «Мармоном»? – подсказал Ахаян.
– «Мармоном». Тут, конечно, непосредственно насчет него версии разные можно строить. Двурушник он или же...
– Честный фраер, – снова подсказал его сосед справа.
– Да. Но то, что лягушатникам что-то просочилось... от него или через него и они решили немного половить рыбку в мутной воде, – это предположение, как мне кажется, имеет полное право на существование.
Ахаян несколько раз задумчиво кивнул головой, что свидетельствовало о его согласии с высказанным предположением, и посмотрел на Иванова. – Завтра, на эту тему соберемся и основательно потолкуем. Воскобойникова пригласим, Витю, чтобы он нам, так сказать... в историческом ракурсе... вернул к истокам.
– А... Гелия Петровича? – немного осторожно протянул Иванов.
– И Гелия Петровича, куда же мы без него, – обыденным тоном ответил Василий Иванович и тут же, по очереди, оглядел обоих своих собеседников. – Кстати. Как вы смотрите насчет того культурного мероприятия, чтобы сходить его проведать? Наверно, пора уже. А то я боюсь, как бы у него сейчас, ото всех его дум тяжких, мозги окончательно раком не встали. – Он уже начал было подниматься с дивана, но задержался, увидев перед собой то ли вопрошающий, то ли просящий взгляд молодого человека, который даже непроизвольно наклонился вперед, чтобы донести этот взгляд до его адресата.
– А... можно мне еще один вопрос? – произнес молодой человек и уточнил: – Ивану Прокофьевичу.
Ахаян молча развел руками и перевел взгляд на своего соседа слева, который, в свою очередь, воспроизвел тот же жест, выражая тем самым свою готовность этот вопрос услышать.
– Иван Прокофьевич, – Олег пытался сдержать улыбку, но не сумел. – А что это, если не секрет, за документ?
– Какой документ?
– Ну... тот, что вы тогда на судне обронили?
– А-а, – Иван Прокофьевич снова погрузил руку во внутренний карман своего пиджака и вытянул оттуда на свет божий уже продемонстрированную им чуть ранее потертую коричневую книжечку. – Этот, что ли? – Он развернул корочки и показал разворот присутствующим. – Пропуск. В Центральную библиотеку КПК[101], в Пекине. Торжественно выдан вашему покорному слуге, в числе прочих удостоенных лиц, товарищем Ли Эр-Цзяном, третьим секретарем ЦК, пятого февраля одна тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, ровно за месяц до кончины... сами знаете кого. Мы тогда еще не были ревизионистами, дружили, правда, тоже осторожно. Это была моя первая командировка за границу. – Старик снова спрятал пропуск в карман и стал убирать со стола в портфель «астролябию» и карточки.
– А у вас самого, случайно... – снова подал голос Иванов, но уже менее уверенным тоном, – в родне нет?
– Чего... китайцев, что ли? Нет. Бог миловал. Потомственный сибиряк. А это значит, что и без китайцев своей азиатской крови хватает.
– А украинский вы где...
– Там, на Западной. Два года, на срочной, с сорок восьмого по пятидесятый, по Карпатским склонам за «братьями лесными» гонялся. От Мукачева до Волыни. На Отечественную не успел, по возрасту. Но повоевать все одно довелось. Ну а из погранвойск, по способности к языкам, уже и в разведку. Вот таким вот образом, юноша. – Потомственный сибиряк застегнул портфель и встал. – Ну что, пошли к вашему мыслителю. – Он посмотрел на поднявшегося почти одновременно с ним Ахаяна, затем перевел взгляд на юношу, который все еще продолжал сидеть на своем стуле, задумчиво устремив взор в какую-то только им одним видимую точку на черном полированном столе. – Еще есть вопросы?
Юноша, спохватившись, поспешно встал со своего места:
– Да есть. – Он бросил взгляд на Ахаяна и выразительно, с легкой усмешкой, протянул: – У меня много вопросов. Например... как наружку лучше расколоть. На коротком прямом маршруте. Скажем, от Маяковки до ГУМа.
– Ну, я думаю, мы не последний раз видимся. Поговорим еще, даст бог. И об этом, и... кое о чем другом, – Иван Прокофьевич, слегка хлопнув Олега по плечу, медленно, вслед за хозяином кабинета, направился на выход.
– А когда? – тут же выпалил Олег, подстраиваясь под его шаг.
– Ну... будет время свободное, приезжай на дачку. У Зои, дочки, адресок возьмешь и... милости просим. Самоварчик поставим, поговорим. Я к старости что-то болтлив стал не в меру. Это уже моя... ахиллесова пята.
* * *
Эти слова были последними, что услышал за то насыщенное событиями утро вторника, двадцать четвертого ноября две тысячи третьего года, висящий на стене просторного кабинета и погруженный в глубокое раздумье доктор Гаше, который за последние три с небольшим часа, наверное, немножко расширил свое знание об изгибах человеческой души, что, конечно, вряд ли могло способствовать исчезновению с его лица выражения вселенской философской скорби.