– Прощай! – сказала она голубым глазам. И ее увел состоятельный карлик в маленький дом, где растет под окном цветущая жимолость.
И великан понимает теперь, что любовь великана не упрятать в маленький дом, где растет под окном цветущая жимолость.
В папиной версии этого воспоминания я говорю:
– Это ты – великан с голубыми глазами.
– Куда уж мне, – отвечает он и уже представляет, как будет пересказывать эту историю своей жене – маме – за ужином, когда мы все сядем за стол, и сестра с нами, попробуем делать вид, что не было никакой ссоры. Папа даже заготавливает такой застольный комментарий: «Когда я говорю, что во мне сто семьдесят, – преувеличиваю, да и глаза – серые».
А я помню другое. Помню, как обиделся на это стихотворение. От голода у меня начинает болеть живот. Но говорю я не про живот, а только про стихотворение. Не знаю, как это передать сейчас с помощью прямой речи. Ведь я описываю случай спустя двадцать восемь лет. Какие слова я тогда подобрал? Но точно помню смысл. Я говорю ему, что не хочу, чтобы мама уходила к карлику. Не хочу, чтобы великан оставался одиноким. Всей своей жизнью докажу, что такого не будет.
Мне сейчас не нравится это стихотворение до боли в животе.
Но папа снимает меня с шеи, как-то очень удобно берет на руки животом вниз, и одна ладошка намагничивается, оказывается на моем животе, прямо на самом больном месте. Тепло папиной ладони успокаивает эту боль, впитывает ее в себя, боль заглушается ощущением теплого.
– Стихотворение не об этом, – говорит он.
– О чем? – спрашиваю я.
Он недолго думает. Мы уже выходим из лесу. Его ладонь все еще на моем животе. И он говорит:
– О том, что надо вовремя ложиться и вовремя вставать. А если заболел животик, тихонько пукнуть.
На секунду я обижаюсь: он издевается надо мной. Но обида быстро проходит, и мне становится так хорошо, как будто это самые добрые слова, что я слышал в жизни.
– Пукнуть, – говорю я и смеюсь.
Экран
Первые шаги в качестве режиссера я сделал в январе 1994 года. Папа через газету, в которой работал, как-то пересекался с тележурналистами, которые дали ему здоровенную видеокамеру. Садись, говорит мне папа, смотри в объектив. Два резца у меня уже выросли, здоровенные, кроличьи, торчат. Лохматятся волосы еще совсем светлые, я худой, бледный и смазливый, типичная жертва малолетних хулиганов.
– Что делать? – спрашиваю я у папы.
Но вдруг сам придумываю, зажимаю нос пальцами, чтобы мой голос звучал как у переводчика. К тому времени я посмотрел три фильма на видео: «Кинг-Конг снова жив» и «Крепость» в салоне и «Бетховен» в квартире очень много раз, ведь это была пока единственная видеокассета в моем новом доме. Все три фильма были переведены одним гнусавым голосом.
– Десять анекдотов про Штирлица, – говорю я и делаю паузу, ожидая, пока появится и исчезнет воображаемая заставка.
Мне было восемь, и последний год был горазд на биографические повороты. Я поздно научился читать, зато сразу по-русски и по-английски, параллельно освоил язык программирования Qbasic на приставке ZX-Spectrum (не овладел в совершенстве, но уже мог написать код для простой рисовалки и вывести квадратным курсором рожицу или слово «жопа» на черном экране телевизора) и успел испытать разочарование из-за того, что мне не хватает ума и инструментария для создания игр в кьюбейсике. В октябре парень моей мамы выстрелил ей в живот, после чего сразу расправился с собой – убил себя в сердце. Добродушный, склонный к полноте инкассатор тридцати трех лет, любивший играть в «Денди» и стаканами пивший воду из-под крана, просивший мою сестру (даже моя родная сестра, самая неуправляемая и дерзкая из людей, была с ним обходительной, ей приятно было прислуживать ему, Валере, – обаятельнее человека мы за жизнь не встречали) налить ему воды, но сперва слить лишнее, чтобы было похолоднее. Он навсегда связал для меня любовь и смерть и заложил фундамент, на котором вырастут все мои творческие конструкции. Потом были домыслы, поиск причин, папа, пахнущий междугородним автобусом, как когда он еще жил с нами и каждый день ездил на работу в другой город, бабушка, которая готовила нам еду, мамина трехдневная кома и смерть, о которой бабушке сообщили из больницы по телефону. «Слезами горю не поможешь», – сказал я по заготовленному сценарию, когда бабушка предложила обняться и поплакать. Но я не плакал. Заплакал уже позже, на похоронах. Я полчаса посидел на диване, потом тупо продолжил играть в «Бомбермэна». Мне пришлось навсегда расстаться с обоими моими друзьями и переехать из стотысячного Березовского в пятисоттысячник Кемерово к папе, папиной жене и двум ее детям (моя сестра пока свалилась на бабушку и дедушку), научиться мыть посуду и пол на кухне, принять и разделить со сводными братом и сестрой обязанности дежурного.