Ознакомительная версия. Доступно 33 страниц из 162
Двадцать четвертого октября Бонапарт переехал в Потсдам. Конечно, он посетил Сан-Суси, и в бюллетенях появились воспоминания о Фридрихе Великом. Новости читались в театре, но вызывали только слабые аплодисменты. «Война! Вечная война! Вот на что мы обречены!» – эти слова, произносимые с большей или меньшей горечью, расстраивали привязанных к императору людей, и на них нечего было возразить.
Двадцать пятого октября сдалась крепость Шпандау.
Ко всем этим сообщениям присоединили письмо, написанное будто бы каким-то солдатом из одного города в герцогстве Брауншвейгском. В нем с энтузиазмом восхвалялась храбрость французов и высказывалось предположение, что она была следствием военной системы, введенной в нашей армии. «Очень естественно, – говорилось в письме, – что солдат, который способен себе сказать: «Нет ничего невозможного в том, что я сделаюсь маршалом Империи, принцем или герцогом, подобно другим», – вдохновляться этой мыслью. При Росбахе было не так. Тогда во главе французской армии стояли выдающиеся люди, которые были обязаны своим положением только своему рождению или покровительству какой-нибудь Помпадур. Они командовали солдатами, после поражения которых нашли только сетки для волос и пороховницы»[134].
Наконец 27 октября император вступает в Берлин под громкие приветствия толпы и тотчас же высказывает свое неудовольствие прусским вельможам, которые спешат ему представиться. «Мой брат прусский король, – сказал Бонапарт, – перестал царствовать в тот день, когда не приказал повесить принца Людвига за то, что тот осмелился бить окна его министров». (Молодой принц позволил себе эту солдатскую выходку против графа Гаугвица, который возвратился из Франции и стоял за мир.)
Бонапарт обратился также к вельможам со следующими словами: «Я сделаю высшее дворянство таким незначительным, что оно станет низшим». Произнося и публикуя эти жестокие слова, император не только хотел выместить свой гнев на подстрекателях этой войны, но и как бы выполнял свои обязательства по отношению к революции. Хотя он был решительным противником революции, но ему приходилось время от времени отдавать дань тем идеям, которые возвысили его.
Неопределенное желание равенства, благородное стремление к свободе были причинами наших гражданских смут, и Бонапарт это знал. Но он жаждал власти и боялся содействовать установлению свободы, которая, если достигнута, делается лучшим завоеванием времени; поэтому, в виде компромисса, он ограничивался провозглашением равенства. Никогда и нигде он не решился признать истинные права народов, и скромная аристократия ума и благородной просвещенности, в сущности, не нравилась ему гораздо больше, чем аристократия титулов и привилегий, которую он эксплуатировал по своему желанию.
Двадцать девятого октября Талейран уехал из Майнца, чтобы явиться по вызову к императору. Ремюза был крайне огорчен его отъездом, – монотонная праздность придворной жизни делала их общение необходимым обоим.
Аристократ по своим вкусам, взглядам и по положению в свете, Талейран не считал дурным то, что Бонапарт сдерживал революцию в ее крайностях, но ему хотелось, чтобы неукротимый характер и страстная воля Бонапарта не сбивали его с пути, по которому министр старался направить его своими советами. Знающий детально политическое положение Европы, более сведущий в правах человека, чем в правах народов, Талейран очень ясно представлял себе ход дипломатии, которого желал достигнуть. С этого времени он начал бояться влияния, которое могла получить в Европе Россия; он высказывался за то, что нужно создать независимое государство между нами и русскими, и поэтому покровительствовал несколько смутным, но страстным желаниям поляков. «Нужно создать, – твердил он, – Польское королевство. Вот оплот нашей независимости; но нужно довести дело до конца». Всецело проникнутый этой мыслью, Талейран поехал к императору, твердо решив посоветовать ему воспользоваться своей блестящей удачей.
После его отъезда Ремюза писал мне, что сильно скучает. Придворная жизнь в Майнце была строго регламентированной и монотонной. Императрица была здесь, так же, как и в других местах, кроткой, корректной и праздной; она не решалась действовать, потому что, находясь и рядом со своим мужем, и вдали от него, она всегда боялась навлечь на себя его неудовольствие. Дочь ее, счастливая тем, что вырвалась из своей печальной семейной обстановки, проводила дни в странных развлечениях, слишком ребяческих для занимаемого ею положения и ее достоинства. Так же, как и мать, ее радовали счастливые способности сына, в то время жизнерадостного, красивого и очень развитого для своего возраста мальчика[135].
Германские принцы приезжали к майнцскому двору. Устраивались парадные прогулки, все блистали нарядами и ждали хоть каких-нибудь новостей. Двор желал возвратиться в Париж, императрица просила разрешения отправиться в Берлин, – здесь, как и везде, все оставалось прикованным к воле одного человека.
В Париже жизнь была скучна, но спокойна. Отсутствие императора как будто приносило некоторое облегчение. Говорили не больше, чем прежде, но, казалось, дышали свободнее, и это облегчение замечалось особенно среди тех, кто был тесно связан с правительством.
Армия принца Евгения продвигалась вперед по Венецианской Албании, а маршал Мармон не уступал русским, которые начали двигаться со своей стороны. Была издана новая прокламация императора к своим солдатам. Эта прокламация объявила о разрыве с Россией и о намерении идти вперед, обещала новые успехи и заявляла о любви императора к своей армии. Маршал Брюн командовал резервом, оставшимся в Булони; он издал по этому случаю странный приказ, который был напечатан в «Мониторе»:
«Солдаты, вы в течение двух недель будете читать прекрасную прокламацию Его Величества, короля и императора, к Великой армии. Вы выучите ее наизусть. Каждый из вас в умилении будет проливать слезы мужества и проникнется тем непреодолимым энтузиазмом, который внушает героизм». В Париже никто не был тронут этими словами, и это привело нас в ужас.
Между тем император оставался в Берлине, где и устроил свою главную квартиру. Он говорил в бюллетенях, что большая и сильная прусская армия рассеялась как осенний туман и он поручил наместникам окончательное завоевание Прусского государства. Потребовали контрибуции в 150 миллионов; все города мало-помалу сдавались: Кюстрин, Штеттин и, несколько позднее, Магдебург. Любек, долго не сдававшийся, был взят приступом и страшно разграблен; сражались на всех улицах, и я помню, что принц Боргезе, принимавший участие в штурме, рассказывал о жестокостях, которые позволяли себе солдаты в этом несчастном городе. «Зрелище, свидетелем которого мне пришлось стать, – говорил он нам, – дало мне представление о кровавом опьянении, охватывающем солдат сначала при противодействии, а затем после победы. В подобный момент все офицеры становятся солдатами. Я сам был вне себя, испытывая, подобно всем остальным, какое-то безотчетное стремление проявлять свою силу везде и всюду. Сегодня мне стыдно вспомнить об этих бессмысленных ужасах. При подобной опасности, когда пробиваешь себе дорогу саблей, в дыму огня, уничтожающего все у тебя на глазах, когда гром пушек или беспрерывная ружейная пальба смешиваются с криками толпы, когда толкаются, ищут друг друга, бегут друг от друга на узкой улице, – голова идет кругом. Нет такого жестокого поступка, такого безумия, на которые не окажешься способен. Тогда начинается совершенно бесполезное разрушение, тогда всех охватывает какая-то лихорадка, которая возбуждает самые низменные инстинкты».
Ознакомительная версия. Доступно 33 страниц из 162