Старший Герасимов нашел, наконец, ответ:
— Что ж, люди вообще неблагодарны. А крестьянские дети выгоды своей не понимают: им говорят, что у них все отняли, они и верят, хотя у них не отнимали — им давали: знания давали и дело в руки. Серьезное у княгини в школе было образование. Как раз хотела вырастить хозяев столыпинских ферм: льноводство, пчеловодство, коневодство, агрономия — чего только не было, чуть не академия. Учиться не захотели: не поверили. А “революционерам” поверили. Но может, Миша, они и правы: смотри, что теперь! Какие уж фермы, да и Столыпина нет. Война деревню истощила, войне все отдали — хлеб, скот, коров-кормилиц. Да что там — отцов отдали. И сами в солдаты идут сейчас крестьянские мальчики. Школу-то закрыла княгиня чуть не десять лет назад. А у родителей их, верно, еще тогда предчувствие было, что все зря. Тогда ведь тоже только война кончилась. И какая война! Вот и “революционеры” появились, как мухи падальные. Не они причина. Они — только болезнь ослабленного организма. Без слабости тела нет и болезни.
— Ну пусть, но каково самой княгине! Все впустую, все зря.
— Знаешь, Миша, друг мой, нельзя же руки опускать. Лучше делать, стараться, хоть и знаешь внутренне: напрасно. По крайней мере, собрала целый музей древностей и Смоленску передала…
— Передала. Но кому? Да и зачем? То, что на Парижской выставке толпы собирало, здесь, на родине, не вызывает даже недоумения. Страшная горечь осталась, а сидит теперь в Талашкине со своей подругой вдвоем… Слышал, будет зимовать. А что до музея — так, сказать по правде, не нужен он никому. Город, во всяком случае, не в восторге. Навязанные подарки. Требуют большого внимания, а никакого интереса к этим вещицам нет.
— Да, дорогой мой. Это именно и страшно. Ничто никому не нужно. Я же говорил тебе сегодня — помогать не-ко-му. Я даже больше скажу: я вывел три принципа современной жизни нашей. Первый: ничто не важно. Второй, следует из первого: может быть все что угодно. Третий, следует из двух предыдущих: никто не может предсказать, что будет. Вот и все… И все!
— Ну, это уж ты чересчур хватил! Я ведь только одно хочу сказать: все же мы живем, должны жить. Ну, съезди хоть раз на охоту, поживи настоящей жизнью. Жизнь не только в служении. Ну, хочешь служить, послужи себе, наконец!
— А вот тут, голубчик, мы дошли, кажется, до главного. Мы с тобой ведь люди не простые. Порода наша в веках такова, что просто жить мы не можем. Кто в военной службе — все наши предки, ты знаешь, — а мы с тобой уже в гражданской, — все служили и служим. Мы только этой службой, этим служением связаны с отцами нашими и пращурами. Здесь непрерывность нашей крови, нашей породы. Откажемся — все прервется. Вот хоть собак своих возьми: что за борзая, которая вместо того чтоб волка брать, будет у тебя в санях под теплым пологом нежиться… А волка брать трудно, страшно! Сам знаешь, сколько борзых гибнет. Но породистая, кровная собака умрет, а сделает.
— Вот и Сергей Кареев говаривал: “Собака не ладами[45] скачет, а породой”.
— Что ж у нас-то с тобой породной страсти этой мало? Нет, значит, и породы? Кто ж мы? Дворовые шавки — поспим, потявкаем — и опять под дом? А что волки за кустом сожрут — так ведь это когда будет, да и будет ли?
— Да, дворняжка служит хозяину. А через это — прежде всего себе, как наши нынешние министры, как множество новых наших чиновников… Тебе ли не знать? Но подумай: борзые ведь не для меня волка берут, не мне служат.
— Ну, как же, милый, не тебе? Зачем же ты их держишь, зачем на охоту возишь? Впрочем, ты прав. Не тебе они служат. И ты, как они, охотник. И ты, и твои борзые вместе служите одному — Охоте! Вот в чем и сказывается порода — служить тому, чему служили предки веками, хоть, может, это сейчас, сегодня, и не нужно никому — никому лично.
Осип Петрович налил себе и Михаилу по рюмке смородиновой настойки, выбрал одну из своих трубок — черешневую — и стал набивать.
— Мачеварианов, кажется, укорял наших кареевских собак, что у них морды тонкие, как черешневый чубук, — глядя на трубку, вспомнил Михаил классика псовой охоты. Поднял рюмку, с наслаждением выпил и откинулся в креслах: отвлеченные разговоры утомляли его. Но этот, кажется, взволновал:
— Однако ж и обществу сейчас ничего не нужно, не только лицам. Оно само все отвергает: все усилия, ради его же блага совершаемые, все труды — все отрицает, ничего не принимает!
Осип Петрович отложил трубку, так и не раскурив.
— Миша, голубчик, боюсь, что именно эта мысль — величайший соблазн. И в наши дни, и во все прежние. Что значит такое отрицание? Только то, что труды были преждевременны… Но оценят потом, следующие поколения! А может быть, усилия были просто неразумны или глубоко эгоистичны. То, что на благо и ко времени, то не отвергнут. Не навязывать надо — служить. — Осип Петрович почувствовал, что понял что-то важное — кажется, именно то, что давно и тщетно пытался разрешить, — разгадал, наконец, загадку. Спокойное осознание новых сил явилось нежданно и обрадовало.
— Ну, спасибо, милый, за разговор. Может, я теперь и на охоту с тобой поеду — но уж осенью, в самую пору. Ну, а сейчас — собираться. Знаешь, как раз еду со знакомым к Тенишевой: она свое Талашкино любимое надумала продавать, и решилась, кажется. Отвезу покупателя. Грустное дело, да ничего не попишешь.
Вышли вместе. Сани, приготовленные для поездки на станцию, за двенадцать верст от Зайцева, уже ждали. Сыпал и сыпал с серого неба снег.
В станционном буфете Осип Петрович назначил встречу с давним знакомым — состоятельным г-ном Кардо-Сысоевым. Денежный человек, пожелавший осмотреть и серьезно намеренный купить знаменитое имение Тенишевой, прибыл с братом и двумя комиссионерами. Будущие покупатели в весьма приподнятом настроении погрузились в вагон пыхтящего поезда, едва различимого в облаках снега и пара, и слишком оживленно провели два с половиной часа дороги. Поезд в Тычинине, ближайшем к Талашкину полустанке, стоял всего три минуты, и Осип Петрович, видя настроение компании, опасался не поспеть вовремя выйти. Однако предвкушение всех удовольствий осмотра имения и трехдневного, как было условлено, в нем пребывания, оказалось для братьев Кардо-Сысоевых и их помощников достаточным, чтобы высадка из поезда прошла успешно. Осип Петрович вздохнул с облегчением.
На станции, всего в двух верстах от Талашкина, разместились в огромных розвальнях. Заиндевевшие приземистые лошади, привычно пробиваясь сквозь снега занесенной дороги, донесли довольно резво прямо к воротам усадьбы.
Княгиня сидела молча, смотрела на свою крупную руку, под которую пристроил узкую, рыжую с белой звездочкой голову ее любимец-колли, вывезенный из Англии покойным мужем. Разговор, несмотря на ночной час, был долгий. Нелегкий…
Осип Петрович искал, что сказать. Советовать продавать? Нет… Сказать было нечего. Да и вопрос один у всех: уехать? Остаться?