То же самое было со свадьбами. Когда няня меня брала в приходскую церковь смотреть венчание, и невеста была в фате, а жених во фраке, и карета была выстегана изнутри белым атласом, а гости были нарядные, и шлейф невесты несли мальчики в бархатных костюмчиках, и группа шаферов и шафериц сопровождала свадебное шествие, все шептались: «генеральская дочь» или «купец такой-то выдает дочку замуж за столбового дворянина» — то были богатые. А если гости были не в шляпках, а в платочках и картузах, мы знали, что это лавочник Петров или Иванов женит сына на дочке сапожника Ильина. В первом случае мы с няней приходили домой возбужденные и рассказывали, что мальчик был в красной шелковой рубашке, а невесте одели венец раньше, чем жениху, и кто вступил на коврик первый, и какие флердоранжи и какая музыка была, а в последнем случае рассказывать было не о чем. «Жених-то пьяница, — говорила няня, — позарился на невестин домишко, да все равно пропьет наверное. Что уж тут!»
Сама няня Настя, как я потом узнала, имела чуть ли не семь человек детей — все без венца, так как жених был солдатом. Из этих семи детей, которые воспитывались в деревне и в сиротских домах, осталось в живых только трое, и после того как она ушла от нас, она повенчалась со своим солдатом, они усыновили или, вернее, узаконили всех детей, открыли прачечную и зажили семейной жизнью. Настя часто к нам приходила, особенно по праздникам, приносила мне гостинцы, яблочко или леденцы, а когда и куклу. Она была моей кормилицей и уверяла, что любит меня больше собственных детей.
— Няня, мы богатые или бедные? — спрашивала я ее.
— Ничего, состоятельные, — отвечала она успокоительно.
А когда я подросла, я ее спросила:
— А что такое развод?
Она вздохнула: «Это, деточка, ты узнаешь скоро».
* * *
С появлением Марьи Карловны в доме стали говорить только по-немецки. Вместо сказок о Кощее Бессмертном, о Бабе-Яге — Костяной ноге, о жар-птице и Иванушке Дурачке пошли сказки Гриммов: Гензель и Гретель, Красная Шапочка, Розочка и Беляночка, а также сказки Перро и Андерсена. Я научилась немецкому языку, клеила картинки в альбом, рисовала по матовому стеклу и на грифельной доске, играла в лото, и мне разрешили играть с соседскими детьми в куклы.
В шесть лет я начала заниматься музыкой. Хождение в церковь прекратилось, иконы исчезли вместе с православной няней, а бонна внесла рождественскую елку и елочные игрушки. Золотые шары, серебряные гирлянды, хлопушки, восковые ангелочки висели в специальном «рождественском» шкапчике. Мама не столько из религиозных соображений, сколько из свободомыслия не поощряла елки, но отец баловал меня и покупал все, что я просила.
Летом мы обычно уезжали на дачу или в русские курорты. Я смутно помню Одессу, большую улицу с киосками, в которых продавались напитки в пестрых стеклянных кувшинах, фрукты, персики, ананасы. Набережная, большое море, сады, парки и Лиман, где мы провели все лето, — были самым красивым сном. Но конец был тяжелый для меня и мамы: она заболела воспалением легких, а у меня, по-видимому, был коклюш, который оставил следы в бронхах на всю жизнь. Отец приехал за нами и забрал нас домой. Одно лето мы жили в Дуббельне на Рижском побережье. Там были тоже красивые выхоленные парки и сады, море и лес. На этот раз мама уж взяла с собой и Марью Карловну, с которой мы ходили купаться, строили крепости из песка и в лесу собирали землянику и грибы. Моя бонна была очень популярна среди нянек, может быть потому, что ее немецкий язык был похож на прибалтийский и остпрейсен — она была из Мемеля[48].
Из тех времен я запомнила два события: детский спектакль, где герой-разбойник был завернут в белую простыню, а декорации в середине обвалились, и еще — мы нашли заблудившуюся девочку, которую моя бонна привела к нам, напоила, накормила, а потом разыскала ее мать и вернула ей ребенка.
Одно лето мы провели с мамой в Харьковской губернии на даче. Домики были выкрашены в синевато-белый цвет, прислуги говорили на малопонятном малороссийском языке (они были чистоплотные хохлушки), белили каждую неделю кухню и сени, водили нас в деревню покупать леденцы и красный кумач куклам на платье. У одной такой няни ребенок заболел, и для изоляции его устроили в кустах на дворе. Если бы не правожительственные мытарства моих родителей, я бы не имела всех этих путешествий и воспоминаний. В каждом новом месте, на каждой даче и квартире, были другие дети, другие няньки, бонны, леса, сады, парки, речки, горы и моря.
Наши родственники разделялись на московских, харьковских, одесских, виленских и рижских. И друзья мамы тоже. Все нас по-своему баловали, нянчились со мной, задаривали и закармливали, ухаживали за мамой. И блюда, которыми нас угощали, были непривычные: малороссийские борщи, галушки, вареники, соленые арбузы, абрикосовые пироги — на Украине, французская кухня — в Швейцарии и на Рижском побережье, цимес и кугель — в еврейских домах и семьях, которые еще соблюдали кулинарные традиции. Поэтому в своей последующей жизни я не была привязана к определенному национальному столу, я рано научилась различать запахи, вкусы и даже вид поданных блюд. Это мне пригодилось в моей дальнейшей профессии.
* * *
Когда мне было семь лет, в нашем доме случился пожар. В ту ночь я случайно спала у дедушки в своей качалке, припертой креслом. Мы все три девочки проснулись от непривычного шума в доме. Растрепанные, встревоженные со сна, мы уселись на наше широкое окно в проходной комнате и начали следить за фонариками на пожарной каланче. Мама с братьями и дедушкой несколько раз на извозчике привозили какие-то вещи. Нам велели идти спать, чтобы не простудиться на подоконнике, но мы, укутанные в одеяла, не двигались с места. Только когда фонари потухли, и их сменили круглыми черными шарами, на рассвете, мы вернулись в постели.
Обратно к себе на квартиру моя семья уж больше не вернулась. Мы с мамой остались у дедушки, отец куда-то уехал.
Нам с мамой дали большую спальню покойной бабушки, а дедушка перебрался в другую комнату. Мама начала вести хозяйство в этом большом доме. Если она уезжала, что случалось довольно часто, ее заменяли старшие сестры, мои тетушки. Эсфирь была спокойна и терпелива, даже немного апатична, ее любили все и не боялись. Маша была строга, практична, требовала, чтобы признавали ее авторитет «хозяйки вместо», и мы, дети, не раз даже плакали и жаловались на нее дедушке, что не было в обычаях дома: дедушку никогда не втягивали в каждодневные домашние заботы. Но надо признать, что во время Машенькиного хозяйничанья было больше порядка, лучше стол, чище во всех закоулках, подтягивались как прислуга, так и дети.
Моя мама поступила на бухгалтерские курсы, чтобы научиться профессии. Она знала иностранные языки и могла бы стать хорошей корреспонденткой в любой фирме, но служить ей так и не пришлось: во-первых, это не было принято в кругу еврейской буржуазии, а главное — это могло бы ей «повредить», если бы она вздумала снова выйти замуж. Часто она паковала в корзины какие-то вещи, и когда я ее спрашивала, почему она пакуется, она отвечала, что она отсылает папе в Петербург вещи, он там получит работу, и мы к нему поедем. Перед своим отъездом из Москвы отец был очень печален, ласкал меня, приносил сласти. Однажды в присутствии мамы он меня спросил: «С кем бы ты хотела жить, с мамой или со мной?» — «С обоими!» — «Ну, а если нельзя с обоими?» — «Тогда с мамой», — ответила я. Отец ничего не сказал, ушел к себе.