Он резко поднял голову, так что лицо его оказалось очень близко.
— А можно тебя еще раз поцеловать?
— Конечно, — улыбнулась я с видом опытной и порочной дамы полусвета.
Не буду описывать дальнейшего, чтобы не быть излишне откровенной. Знайте только, что в порыве страсти этот человек говорил «ой, мама», а я, извините, умилялась его невинности. Потом я долго мылась под душем, все мне казалось, что я не домылась.
На улицу хочу, снега, снега!
Я выскочила и плюхнулась лицом в сугроб и лежала так, конвульсивно вздрагивая. Потом встала на четвереньки, о, я чувствовала, что лицо у меня красное. А вчера в церкви старуха какая-то вытирала полотенцем стекло, которое все целовали, потому что этим стеклом была прикрыта икона Владимирской. Тряпка у нее была сухая, ничего не вытиралось, только размазывалось, вся икона стала мутной, потому что эта бабка натирала стекло жирными слюнями прихожан… Я схватила пригоршню снега и стала его есть. Мне этого показалось мало, и я хватала снег горсть за горстью и жадно его пожирала, все больше и больше, пока меня не остановило — слава богу, вот и этот день подошел к концу! Красавица на четвереньках, съевшая полсугроба — это уж слишком!
Утром Акаша явился с предложением жениться-венчаться. Я бы все отдала, чтобы вчерашнего дня не было, но вдруг мной овладела отчаянная страстность — я бросилась его целовать в каком-то дурном упоении, а потом, потом уж сказала, что замуж за него не пойду.
— Да поможет тебе Бог, — сказал Акаша, а я сказала, что обещала Лизке отпустить ее сегодня на целый день и посидеть с ребенком. Не знаю, куда пошел Акаша и что он думал, но мне было безумно приятно вспоминать его лицо, которое было холодным, почти как батон белого хлеба, съеденный на морозе. А может, он и вправду святой? Это невероятно, до чего же он послушен!
Гедда Габлер… Я спалю твои волосы — туда-сюда…
— Привет, Лизавета.
— А, привет, слушай, я убегаю, меня ждут уже, там у подружки свадьба, все лучшие люди будут. Ну все. Вот тебе Ванька. Еду сами приготовите — мне некогда.
И выскочила. Вся такая хорошо одетая, душистая. А мне тут Ванька. Иван Лизаветович, как мы его звали, потому что никто не знал, как зовут его отца, а Лизка никому никогда не говорила, от кого родила сына.
Ванька выскочил в коридор с автоматом.
— Тра-та-та-та-та!
Я упала на пол, потому что умнее ничего придумать не могла.
Ребенок подошел и наступил мне ногой на горло.
«А не убить ли мне этого ребенка? Насколько же он гадкий, невоспитанный! — Так я думаю, лежа на полу с ногой на горле. — Силы небесные!»
— Машка, ты дура.
— Сам дурак, — сказала я, отряхиваясь. — Рассказать тебе про разбойника Комарова? Мне про него бабушка рассказывала.
— Давай, только я при этом буду тебя душить, — сказал Ванька, бросая автомат в сторону.
— Тогда я не смогу говорить, — театрально прохрипела я.
— Ладно, я тебя потом буду душить.
— Так слушай. Был у него конь. И ходил он с хлыстиком и уздечкой на конный базар. Всем говорил, мол, пойдем ко мне, я тебе коня дешево продам. Ну какой-нибудь приезжий крестьянин с ним с базара уходил, а тот его приведет к себе на двор, коня, стало быть, показывать, и тюк его топором по носу.
— Ха-ха-ха! Врешь ты все.
— Я не вру, — обиделась я. — Я тоже сначала думала, что это все неправда, и моя бабушка сама этого Комарова выдумала, чтобы дедушку подразнить, а оказалось, нет. Мне как-то одна симпатичная московская старушка в черном берете, едва прикрывающем лысину, сказала, что их в детстве не бабой-ягой пугали, а все тем же Комаровым: «Не ходи далеко от дома, а то тебя Комаров утащит…» И песня про него есть.
— Дрын!
— Алло.
— Машка, это я. Не съел тебя мой сын?
— Дожевывает. Сейчас проглотит.
— Слушай, дело такое. Ты все равно с дитем сидишь — тут, понимаешь, еще трое, родителям некуда было девать, так они их с собой привели. А тут, понимаешь, накурено, шум, бутылки, флирт по разным уголочкам. Забери их, а? Бери Ваньку — на такси они скинутся — приезжай, забирай их к чертовой матери и катись обратно — ты настоящий друг.
— Одевайся, — сказала я своему мучителю.
— Не умею, — с вызовом ответил он. — Сама меня одевай.
— Не умеешь, так научишься. Или сиди дома один.
Я поймала себя на мысли, что мне все равно — не мой же он ребенок. Издали с каким-то гнусным удовольствием наблюдала, как он с трудом натягивает на себя одежку за одежкой, педантично соблюдая последовательность, установленную мамой. Свитер он надел задом наперед, но я сделала вид, что не заметила этого. А уж как он застегивал шубку! Это выглядело так комично, что я даже изрядно повеселилась.
Через минут тридцать пять, забрав этого с горем пополам одетого ребенка, я лениво вышла на ближайшую людную улицу и поймала очаровательное такси.
Вскоре я ехала уже обратно, на этот раз окруженная четырьмя маленькими гадами. Как они орали!
До дома оставалось совсем чуть-чуть, как вдруг они завопили:
— Кафе-мороженое! Кафе-мороженое! Дядя, остановите!
Дядя остановил. Я расплатилась, и мы действительно пошли в кафе, потому что мне было все равно. Их родители — свадебные гости — дали мне немножко денег, чтобы я их обедом покормила. Почему бы детям не съесть мороженое на обед? И вообще мне все это надоело. Я, может быть, вчера довела до логического конца Акашино послушание, я есть замечательный воплотитель недоносков, а мне еще богемным детям обеды готовить? Да пошли они в задницу, пусть, пусть, вот вам, дорогие мои, по третьей порции мороженого с орехами, хоть лопните.
— Вот бы ты была моей мамой, — мечтает одна девица.
Да, как же! Очень ты мне нужна. Знаете, за что меня дети любят? А за то, что мне на них наплевать, наплевать.
Во дворе стояла какая-то общипанная елка в серпантине. Кто-то, наверное, выкинул ее после Рождества, а дети воткнули в сугроб, чтоб интереснее было. Ну весь этот выводок, конечно, захотел погулять.
— А мне что? Гуляйте, — сказала я и отправилась в Лизкину квартиру одна.
Интересно, а если бы все эти малыши от пяти до семи лет вот сейчас бы взяли и умерли — было бы мне стыдно? Я подошла к окну и приложила руки к стеклу — почему у меня руки всегда такие неприятно теплые? У меня вообще нормальная температура 37,5, правда!
Интересно, когда кто-нибудь умирает, особенно из близких родственников. Самым поэтическим моментом в моей стародевической жизни была ночь, когда умерла мама. Я даже не плакала, мне даже не было жалко, хоть я ее и любила при жизни — просто так вдруг хорошо стало, будто Ефим посмотрел на меня Акашиными глазами. Ой, Акаша… Что-то теперь будет, но думать об этом не надо, а то на память приходит старуха в церкви, размазывающая жир по стеклу — у нее, наверное, работа такая — как я люблю православную церковь — одно послушание, огромное такое послушание, знаю же, что грязное стекло целовать похоже на идолопоклонство, а целую, потому что вне церкви, я вам это совершенно точно говорю, нет спасения.