Недоверие стало нарастать, когда под предлогом борьбы с «похлебцами» и «ушниками» царя Шуйского власть в Думе взяли в свои руки случайные люди, опиравшиеся на поддержку из-под Смоленска. Гетман Жолкевский вспоминал, что уже два дня спустя после того, как был заключен в Москве договор с Боярской думой, там появился, наверное, самый одиозный из всех новых королевских назначенцев — торговый человек из Погорелого городища Федор Андронов, сразу сделанный казначеем (именно он должен был известить гетмана о желании короля царствовать в Москве). Король рад был привечать любого, кто ему присягнет, и щедро награждал таких людей чинами и землями. В Москве сложилась целая партия «пущенных при Литве» заседать в Думе, руководить приказами, распоряжаться казной. Во главе же иноземного гарнизона встал Александр Госевский. Позднее на переговорах 1615 года бояре с горечью выговаривали польско-литовской стороне: «Уж и не было в худых никого, кто бы от государя вашего думным не звался»[63]. Таково было начало, а продолжением стали невыполненные обещания. Вместо того чтобы собраться в поход против самозванца в Калугу, польско-литовский гарнизон, усиленный немецкими наемниками, вольготно устроился в Москве на зимние квартиры. Как писал Жолкевский, бывшего гетмана войска самозванца Яна Сапегу едва удалось уговорить, чтобы он повернул свое войско не в сторону богатой Рязани, а в Северскую землю, ближе к Калуге[64]. Другие польско-литовские отряды, получив в «приставство» богатые земли Замосковного края, вернулись к тушинским традициям, нещадно обирая местное население и требуя с него многие «кормы»[65].
«Странные» обстоятельства введения в Москву иноземного гарнизона вызвали тревогу патриарха Гермогена, и он попытался в первый раз вмешаться в события. По сведениям дневника королевского похода под Смоленск, 30 сентября (10 октября) 1610 года на патриаршем подворье собралось «великое множество людей, не столько из простого народа, сколько из дворян и служилых людей». Происходило нечто похожее на недавние события, связанные со свержением князя Василия Шуйского. (Не хватало только Ляпуновых, но тогда их в Москве и не было.) Патриарх Гермоген дважды посылал за членами Боярской думы, чтобы они вышли к собравшимся. Бояре отговаривались очередными важными делами. В третий раз пришлось прибегнуть к угрозам, что все дворяне, пришедшие к патриарху, сами пойдут с ним в Думу… Прения с боярином князем Федором Мстиславским продолжались около двух часов, но тому нечего было ответить на простой вопрос, почему же польско-литовское войско не идет воевать с самозванцем в Калугу. Хитрый Госевский, как всегда, придумал интригу, сумев убедить и Думу, и патриарха, и требовавших ответа служилых людей, что польско-литовское войско готово выступить хоть завтра и что гетман Жолкевский держит свое обещание. Александр Госевский, по сообщению Иосифа Будилы, отправил для вида посланца к главе Думы князю Федору Мстиславскому, чтобы убедить всех сомневающихся, что он находится в Москве как представитель гетмана Жолкевского (а не короля). Глава польско-литовского войска извещал, что гетман назначил его «полковником над всем войском», и выражал свою готовность идти в поход против самозванца. Для этого он просил назначить на следующий день место, «где бы русские могли его выслушать». Довольные таким поворотом дел бояре даже выговорили патриарху Гермогену, «чтобы смотрел за церковию, а в мирские дела не вмешивался, потому что никогда прежде не было того, чтобы попы управляли делами государственными»[66].
Выступления против присутствия в Москве польско-литовского гарнизона продолжились и позже. Одно из них оказалось связано с именем Прокофия Ляпунова. В ответной грамоте «панов-рад» новому московскому посланнику Федору Григорьевичу Желябужскому в 1615 году вспоминали о том, что бояре посылали на Рязань Василия Бутурлина, который там «сговорился» с Прокофием Ляпуновым. Происходило это еще в то время, когда гетман Жолкевский находился в Москве. Возвратившись в столицу из Рязани, Василий Бутурлин «пехоту его короля милости немецкую перемовлял и до змены приводил» (то есть пытался подговорить к измене немецких наемников в польско-литовском войске)[67]. Больше подробностей о «заговоре» Бутурлина с Ляпуновым знал, как всегда, Александр Госевский. Он запомнил, что всё происходило на той неделе, когда в Москву вошел иноземный гарнизон (то есть вслед за собранием служилых людей у патриарха Гермо-гена 30 сентября)[68]. Побывавший по боярскому разрешению в своих рязанских поместьях (тоже точная деталь) Василий Бутурлин успел там сговориться с Прокофием Ляпуновым, чтобы начать новую «смуту»: «…и в те поры зараз они вздумали и на слово тайно промеж себе положили, как вновь смуту в Московском господарстве завести, людей польских и литовских в Москве побить и, собрався, против короля его милости и против королевича войною стоять». На переговорах 1615 года Госевский указывал, в чем состояла вина Ляпунова: «А делал то Ляпунов, сам на господарство замыщляючя, и говаривал с своими советники: да ведь же Борис Годунов, Василий Шуйской или Гришко Отрепьев не лутшые за него были, а на господарстве сидели»[69].
Так могли передавать слова Ляпунова доносчики, но они, конечно, явно искажали намерения Прокофия. Думать самому о занятии престола ему не пристало, иначе бы он не обращался с предложением своей помощи и разными идеями о смене царя то к князю Михаилу Скопину-Шуйскому, то к князю Дмитрию Пожарскому. Не простил бы Ляпунову таких речей и князь Василий Голицын. По поводу этого эпизода в русско-польских дипломатических отношениях можно сказать одно: воевода Александр Госевский, так успешно повлиявший своей клеветой на известные обстоятельства расправы с Прокофием Ляпуновым в полках земского ополчения, не оставлял интриг и после смерти воеводы. Против Прокофия Ляпунова стали действовать задолго до начала сбора им земских сил. Спасало его лишь то, что он находился в Рязани: в Москве быстро бы нашли способ его тайного или явного устранения от дел. Поэтому Ляпунова пытались оклеветать, оговорить, приписать ему и то, что было, и то, чего не было. Странность «дела Бутурлина» подтверждается еще и тем, что оно открылось в тот момент, когда оставались надежды на успех переговоров под Смоленском.