«Точно праздник. Везде массы народу, рабочие гуляют веселой толпой с красными флагами. Масса молодежи! То и дело слышно: „Товарищи, всеобщая забастовка!“ Таким образом, точно поздравляют всех с самой большой радостью… Ворота закрыты, нижние окна — забиты, город точно вымер, а взгляните на улицу — она живет деятельно, оживленно»[46].
И когда московский генерал-губернатор шлет донесения в Петербург и умоляет прислать войска, то это не трусость или растерянность, а чистое нежелание проливать кровь москвичей своими руками. Если Петербургу угодно подавить бунт — делайте сами.
Россия больше не хотела для себя и Петербурга общей судьбы. И потому всеобщее движение за отделение России от Петербурга возглавила древняя русская столица Москва. А Дубасов не захотел идти против всей России.
Современников тех событий такое объяснение происходящего вряд ли бы удовлетворило. Они, скорее, готовы были поверить марксистам, уверявшим, что причиной всего на свете является классовая борьба. Или тому, что бунтовщики лишь орудие в руках врага — японских, английских или еврейских заговорщиков.
Ничего удивительного — уж сколько лет каждому российскому школьнику вколачивают в голову «Горе от ума» Грибоедова, а ни один учитель так и не объяснил, что, бичуя Фамусовых, Молчалиных и Скалозубов, Чацкий обличает не российские порядки вообще, а исключительно ту уродливую их форму, которая удержалась в Москве. И этот московский подлый уклад, калечащий всякую живую душу, Чацкому — петербургскому, то есть новому русскому человеку — невыносим. Оттого неизбежен разрыв с Софьей — Петербургу и Москве вместе не ужиться. Это главный и единственный конфликт великой русской пьесы.
1905 год завершился, и Беляев в нем следа не оставил. Нам известны лишь события, изменившие его жизнь. Как и вся Россия, он очутился в совершенно ином мире — неустойчивом, рождающем надежды и тут же их развеивающем, прекраснодушном, жестоком и подлом. Сколько предрассудков рухнуло, сколько человеческих репутаций погибло, сколько новых имен вынесло на гребень волны, скольких поглотила пучина…
И чем дальше продвигался отряд полковника Римана, тем сильнее линия Казанской железной дороги превращалась в мировую линию, выписывая плоскость пространства, носящего имя однофамильца полковника — немецкого математика Римана. Гиперсферы, замыкающейся там, куда не проникает близорукий эвклидов глаз, — в будущем, где Москве суждено стать новой столицей России, а Санкт-Петербургу — центром Ленинградской губернии.
Глава пятая
ОТЕЦ
О своем отце, Романе Петровиче, Беляев никому не рассказывал. По крайней мере, в воспоминаниях знакомых и близких писателя мы таких сведений не найдем.
Мало что добавляют и немногие анкетные данные, добытые нынешними краеведами — окончил ту же, что и сын, Смоленскую духовную семинарию, в 1878 году принял сан священника, за свои труды был награжден камилавкой (суконной, расширяющейся кверху священнической шапкой фиолетового цвета). Служил отец Роман в Одигитриевской церкви, возведенной после 1654 года, когда из города изгнали поляков. Необходимость в скорейшей ее постройке возникла оттого, что все смоленские церкви поляки превратили в костелы. И, пока не был сооружен Успенский собор, икона Смоленской Божией Матери (Одигитрии) находилась в новой церкви. В 1764 году на месте деревянного здания было возведено каменное в стиле барокко — по типу одноглавых храмов: восьмерик на четверике, с примыкающими с запада трапезной и колокольней. В начале XX века в церкви числилось более двухсот прихожан — 97 мужчин и 115 женщин, а церковный капитал составлял 500 рублей. Причт состоял из священника, псаломщика и дьякона. В храме пел лучший церковный хор города, составленный из выпускников училища для слепых.
Церковь дала имя двум улицам, на пересечении которых находилась, — Большой и Малой Одигитриевской.
В доме на Большой Одигитриевской и родился будущий писатель. А через три года — в 1887-м — семейство перебралось в новый дом — № 18, но все на той же Большой Одигитриевской улице. Впрочем, номера домов в Смоленске так до самой революции и не привились — почтовый адрес состоял из названия улицы и имени домовладельца (иногда даже бывшего — самому Беляеву довелось снимать квартиру на Пушкинской улице в «д. б. Ранфа»[47], то есть в доме, ранее принадлежавшем Ранфу).
До того как приняться за строительство дома, семейство приобрело обширный (894 квадратных метра) участок земли, который, как вспоминал некий А. Н. Троицкий, «…заключался весьма живописным садом, спускавшимся по крутому склону в вершину оврага, идущего далеко к собору и по пути образующего улицу Козловская гора».
И, согласно документам, земельный этот участок принадлежал не главе семьи, а его супруге. На ее имя были записаны и строения: одноэтажный дом площадью 99 квадратных метров и флигель о шести жилых и хозяйственных помещениях. Во флигеле, по воспоминаниям все того же А. Н. Троицкого, поселились дьякон и псаломщик[48]. Иными словами, весь причт Одигитриевского прихода проживал на одном подворье.
А 27 марта 1905 года священник Роман Петрович Беляев преставился[49]. И один из его друзей опубликовал о нем прочувствованные слова. Мы приведем этот некролог — и не только ввиду сообщаемых им биографических сведений, но и как образчик забытой ныне риторики[50].
«Памяти о. Романа Беляева
29 марта я участвовал в отпевании безвременно умершего настоятеля Смоленской Одигитриевской церкви о. Романа Петровича Беляева.
Отпевание совершил кафедральный о. Протоиерей с участием почти всего городского духовенства. Истово-торжественное совершение обряда, удивительное дивное чтение самого по себе содержательного погребального канона и сонм молящихся иереев — всё это несколько сглаживало печальную обстановку этого преждевременного события, умиротворяло скорбь об усопшем и располагало к молитве о нем. Но по временам все же отвлекаешься от молитвы, вспоминаешь жизнь покойного — жизнь, полную лишений, горя и обиды, и сам собой в памяти восстает завет Христа своему последователю: „…возьми крест твой и иди за Мной“ (Марк 8, 34). Покойный о. Роман, как истинно-верующий христианин, в своей жизни был верен этому завету. Вот от пожара дважды лишается он своего имущества, своего крова и — ни слова ропота. В течение двух лет умирают у него единственная горячо любимая дочь, девочка редкой нежной души, и взрослый сын и — та же безропотная покорность воле Божией. „Не всё радости и радости, — говорил покойный, — нужно и горе, чтобы не забыть Бога“. Но все эти лишения ничто в сравнении с теми неприятностями, с той нравственной обидой и обвинениями, часто граничащими с клеветой, какие приходилось о. Роману переносить по службе, как настоятелю своей церкви. И здесь не было жалобы, — разве только вынужденная. Верил покойный, что рано или поздно истина сама себя явит, и терпел. Только всё чаще и чаще в его взоре появлялась серьезная задумчивость, всё более и более стремился он к молитве и всё строже относился к своей службе. Да, тяжел был крест покойного, но легко и безропотно он нес его.