Боэмунд. 1256 год Так мы встретились с Бату впервые.
А потом он стал повелителем — из тех, кого не предают.
И другом — из тех, кого не бросают.
На долгие годы, «на долгие травы», — как говорят монголы.
Несколько лет назад я предал повелителя своим безмолвным бегством, а значит, бросил и друга. Поэтому обширная яма в Кечи-Сарае, где на глубине непривычная сырость — mea culpa. Если бы я тогда не сбежал, всё могло сложиться иначе.
Но что я мог поделать, скребущая боль гнала меня отсюда прочь. Теперь же она обернулась тоской и — не утихая в скитаниях по Европе — привела, как за загривок, обратно... уже к яме.
Однако сейчас я думал не о запоздалом возвращении, нет. Я вспоминал наш последний разговор, столь похожий и не похожий на первый.
До того мига моя непутёвая жизнь была всецело посвящена делам «венценосного» друга, никогда не носившего венца. Знаком власти был скромный ханский пояс. Такой же скромный, как у его великого деда Чингиса, не имевшего под конец своей жизни ничего за душой, кроме доброго куска Вселенной.
Ничего, даже друзей.
Бату повезло больше: у него был я. Был... до того мига, когда ушёл.
Оставив вместо себя в утешение некоторую часть Вселенной.
Пока бегали от аккуратных глянцевых ворот уведомлять хозяина, я небрежно осматривал лазоревые блестящие кирпичи роскошных хором. Разжился, чего уж там. Никак не вязался Даритай с пошлой роскошью — как подгоревшее мясо с лукумом.
Меня пригласили в дом с лихорадочной поспешностью, сменив равнодушные маски лиц на неуклюжую подобострастность (всё-таки видно было, что изображать любезность — очень непривычно для этих людей). Похоже, Даритай, верный себе, и среди слуг не держал лизоблюдов.
Да и слуги ли это? У Даритая и домашняя кошка — воин. Мне вдруг стало смешно, а значит, я оттаивал. В конце концов поймал себя на мысли о том, что... оказывается, соскучился по Даритаю.
В долгополом, с блестками, халате вышел навстречу сам. Его улыбку портили «съеденные», мелкие, как у крысы, зубы. Если бы не это — моего давнего соратника можно было даже считать красивым. Но не по-здешнему. Всё-таки он — коренной монгол... в изначальном значении этого слова. Такие люди сегодня и здесь — большая редкость.
По нашему с ним давнему полушутливому обычаю, Хозяин протянул руку, пожал. Я чуть ли не взвыл от чудовищной хватки Даритая, но всё-таки успел подумать: «Ага, не сдержался, надавил... значит — тоже рад мне». Как и я, своё искусство уклоняться от мечей, эти вселомающие лапищи Даритай натрудил не на войне, просто в юности он мял кожи. По крайней мере так Даритай оправдывался при знакомстве.
Если умеешь больше, чем другие, всегда почему-то нужно оправдываться.
Рукопожатию — этому знаку доверительности Вечерних стран — тут, в Кечи-Сарае, почти никто так не здоровался, — я научил его давно, пятнадцать лет назад. Ещё во время наших похождений в Венгрии.
...Эх, Венгрия... смешно вспомнить. Посланный впереди монгольских туменов, я всё думал: как рассорить тамошнего короля Белу с половецким ханом Котяном. Но глупость врага скакала впереди нашего хитроумия. Котян был зарезан венгерскими магнатами без нашего участия. Кажется, Бату так и не поверил мне тогда, думал — скромничаю: «Сознайся, Бамут, это всё-таки ты подстроил...» А я всё мялся, как девица.
Джихангир всегда недооценивал чужую недальновидность.
Боэмунд и Даритай. Кечи-Сарай. 1256 год Руку-то Даритай сдавил, а лицо оставалось настороженным.
— Зачем ты пришёл, Бамут? Укрыться? Знаю, тебя ищут, но и здесь стало кисло. Даже я, — он нажал на это «я», — не смогу тебе помочь. Сижу вот, как кошка под кибиткой в окружении псов...
— И что?.. — Боэмунд усмехнулся... О делах вместо приветствия, в этом весь Даритай.
— А они просто слишком крупны, чтобы под кибитку залезть, и слишком горды. Неладную ты нашёл защиту, анда. Пошли скорее в дом, а ночью я тебя выведу. Ну, — он вдруг запоздало выдохнул и улыбнулся, — рад, рад тебя видеть...
— Я не ищу защиты... разве такое бывало? Напротив, принёс её тебе на ужин, держи... очень вкусно.
И я протянул хозяину блёклую золотую пайдзу с изображением барса. Такую, от которой и духи в здешних местах шарахаются.
— Защита Берке?! Это дал тебе — он?! Нет, всё-таки ты умеешь колдовать. Но почему?
— Ему нужно знать — кто убийца!
— Кого? — насупился Даритай.
— Сам знаешь кого, — резко прервал я вкрадчивым сухим голосом, таким, каким с нами беседует смерть и судьба. — Ты приглашаешь меня в дом или мы так и будем тут переругиваться?..
Даритай всегда отличался кошачьей цепкостью ума...
— Значит... значит, всё-таки...
— Да, да. Это не он.
Уже понимая, что вопрос глупый, Даритай всё-таки не смог удержать свои тонкие губы:
— Ты уверен?
Я даже не ответил, глупо было бы.
Дальнейшая беседа продолжалась уже в доме.
Даритай прихлёбывал привезённое Боэмундом вино с английских виноградников (безвозвратно вымершее столетье спустя, не выдержав противостояния с французским), похваливал то, что пил, и морщился от собственных рассказов. Сегодня он позволил себе сбивчивость. Боэмунд сочувственно кивал, хмурился.
— Я внедрил в ближний круг тургаудов Берке своего соглядатая, необычного: он из Переяславля. Во времена Неврюева погрома коназ Искандер[43], прозванный Невским, вырвал ему язык, а ты знаешь, как любит Верке безъязыких. Вот и взял, беспечный, в тургауды. Впрочем, кто их не любит — безъязыких? Говорил при нём свободно, а зря, — Даритай лукаво улыбнулся, показав мелкие зубы, — память этого человека держит слова, как палка вырезанный ножом узор, а к тому же — он умеет писать. Вот посмотри, какой разговор он мне записал.
Даритай извлёк жёсткий пергамент, расстелил поверх роскошного дастархана:
— Вот что сказал Берке Повелителю перед тем, как тот умер. Записав такое, мог ли я сомневаться, кто виновен в его смерти?
Боэмунд въедливо, долго смакуя каждое слово, проглядел донесение немого мухни[44]: «Сердце моё полно жалости, но, выбирая между любовью к брату и долгом перед Аллахом, правоверный не может колебаться. Я пройду это последнее испытание и смогу бестрепетно сказать у престола Его: «Любя брата, как самого себя, не впал я в постыдную слабость. Пророк Ибрагим был готов по воле Твоей расстаться с сыном возлюбленным. Ведомый примером высоким, отринул сомнения и я. Прими же и мой скромный подвиг, и да будет воля Твоя сиять над землёй правоверных».