«Кстати, я забавлялся тем, что разыскивал в окрестностях деревья, которые имели бы физиономию, индивидуальность, и давал им имена; по вашем возвращении я могу их вам показать, если вы того пожелаете. Каштановое дерево, что во дворе, я прозвал Германом и подыскиваю ему Доротею. В Мезонфлере есть береза, которая очень похожа на Гретхен; один дуб окрещен Гомером, один вяз – милым негодником, другой – испуганной добродетелью, одна ива названа г-жой Вандерборгт».
Иногда письма его становились пронзительно-печальными, и тогда сама я всем сердцем рвалась к нему, обратно во Францию, мечтая о встрече, которая развеяла бы мою тоску.
«Я провел более четырех часов в лесах – печальный, растроганный, внимательный, поглощающий и поглощенный. Странное впечатление производит природа на человека, когда он один… В глубине этого впечатления есть ощущение горечи, свежей, как благоухание полей, полной меланхолии, ясной, как пение птиц. Вы понимаете, что я хочу сказать. Вы понимаете меня гораздо лучше, чем я сам себя понимаю. …Теперь же протяните мне ваши милые и дорогие руки, чтобы я мог сжимать их и долго-долго целовать. В особенности – правую, ведь ею вы пишете? Все, что думают, говорят и ощущают хорошего, думаю, говорю и ощущаю ныне я. Будьте же счастливы, самое лучшее, любимое существо».
Со временем письма его становились все более пылкими, все более откровенными, и я, боясь выдать себя, перечитывала их несколько раз, а затем, выучив едва ли не наизусть, кидала в огонь, подолгу наблюдая, как пламя, свиваясь узором, пожирает его признания, мечты и чаяния, и сама едва сдерживая слезы.
«Сегодня в течение всего дня я был словно погружен в волшебный сон. Я был здесь один. Все, все, все происшедшее, все, что случилось, представилось душе моей столь неодолимым… Я весь… я весь принадлежу, я полностью принадлежу моей дорогой властительнице. Тысячу раз да благословит вас Бог!».
«Милое, самое дорогое существо. Каждое мгновение думаю о вас, о наслаждении, о будущем. Пишите мне хотя бы на маленьких клочках бумаги – вы знаете, что… Вы – лучшее, что имеется на этой земле. Целых два месяца – это очень длинный срок».
«Тысяча благодарностей за ваше милое письмо и за лепестки, но Бога ради – будьте здоровы – мои губы ни на мгновение не отрываются от ваших ног. Я весь там, как никогда…».
Я не смела отвечать на его письма так, как ему хотелось бы, и Иван даже упрекал меня в этом: «Вы обещали мне заставить молчать скромность в ваших письмах», – но однако же сами не прекращал своих признаний.
«Нынче утром погода хорошая и очень мягкая. Во время прогулки я разрабатывал мой сюжет и думал о многом. Здесь все исполнено воспоминаний – все… Что вы делаете в эту минуту? Вот вопрос, который мы задаем себе каждую четверть часа. Вы должны теперь думать обо мне, потому что все это время я целиком погружен в воспоминания о вас – любимая, дорогая!».
Я знала, что он много работает, пишет, что у себя на родине, куда также часто отправлял он письма, Иван сделался уже не начинающим литератором, а почти живым классиком, что рассказы его пользуются огромным успехом, и мечтала сама прочесть их – причем непременно на русском, который я знала уже вполне неплохо. Я хотела стать его первым и главным цензором, его музой, его вдохновением, и я знала, что рано или поздно так оно и случится.
Наконец, гастроли мои были окончены. Настала пора возвращаться. Слушая стук колес, я представляла и не могла представить себе этой встречи…
Глава 9. Любить по-русски
Оставшись в замке Куртавнель, я оказался практически заперт, изолирован в нем. Париж был мне не по карману, денег не было вовсе, и я бы, верно, совсем пропал, если б не ключница, которая кормила меня то супом, то яичницей попеременно. Надеясь заработать хоть что-то, я много писал и посылал свои рассказы на родину. Рассказы были по большей части посвящены охоте – о чем еще мог писать на чужбине русский дворянин, не работавший, не знавший жизни и не имеющий возможности выезжать хоть куда-то? Оставалось лишь вспоминать истории, которые некогда так занимали Полину и записывать их в надежде, что они смогут заинтересовать еще кого-то.
Неожиданно эта затея увенчалась успехом, мои рассказы охотно публиковали, я стал получать деньги, что, конечно, являлось для меня полнейшей неожиданностью и в некотором смысле примиряло с мои положением человека, запертого в доме любимой женщины, но не имеющего при этом возможности видеть ее.
Куртавнель без Полины потерял всю свою привлекательность, я казался себе узником этих серых каменных стен в два аршина толщиной, и большую часть времени, не занятого работой, я посвящал тоскливым раздумьям о том, где она, с кем, целует ли кто-то ее руки, улыбается ли она, весела ли или, быть может, тоска так же сжимает ее сердце?.. Нет, на то, что она тоскует по мне, я рассчитывать не мог, но – почему бы ей не скучать по старому другу?
Иногда мои русские приятели, оказываясь поблизости от Парижа, навещали меня. Заехал ко мне и Плещеев, благодаря которому я когда-то и познакомился с Полиной. Я был рад его видеть как никогда – он готов был говорить со мной о Полине! О ней одной хотелось мне разговаривать в то время, она одна занимала все мои мысли, и я надеялся найти в своем друге благодарного слушателя.
Когда необходимый протокол был соблюден, когда мы поприветствовали друг друга и обменялись новостями, Плещеев первым начал разговор о моей возлюбленной.
– Что же, я вижу, ты дружен с мсье и мадам Виардо, верно?
– Именно так.
– Ах, я прекрасно понимаю тебя, – он бросил на меня грустный взгляд, он и правда понимал всю тяжесть моего положения. – Что, она так же прекрасно поет, как и прежде? Никогда не забуду ее гастролей в Петербурге… Ни разу я тогда не пожалел о восьмидесяти рублях, отданных за билет. Да что там, я бы, верно, все состояние отдал, будь оно у меня в ту пору. Когда она возвращается во Францию?
– Должно быть, месяца через два.
– Жаль, не дождусь – пора ехать обратно в Россию. Я ведь, знаешь, тогда просто с ума сходил от любви к ней. Как, впрочем, и все мы. Даже писал ей стихи, но так и не решился отправить. Вот послушай!
Он порывисто вскочил – тень прежней страсти мелькнула в его глазах, – и начал читать:
Она являлась мне… и пела гимн священный, —
А взор ее горел божественным огнем…
То бледный образ в ней я видел Дездемоны,
Когда она, склонясь над арфой золотой,
Об иве пела песнь и прерывали стоны
Унылый перелив старинной песни той.
Как глубоко она постигла, изучила
Того, кто знал людей и тайны их сердец;
И если бы восстал великий из могилы,
Он на чело ее надел бы свой венец.
Порой являлась мне Розина молодая
И страстная, как ночь страны ее родной…
И, голосу ее волшебному внимая,