Записей он никаких не делал. Он сидел по другую сторону кушетки и дремал. Если он начинал храпеть, он просыпался от этого и придавал изданному им звуку форму вопроса: «Вот как?» или «Ах, так?»
На сей раз Шнипп не спал, хотя и расценил Инверницци с первого взгляда как мафиози. Но тот предложил ему на своем литературном немецком, на котором говорил с испанским акцентом, провести с ним бессрочный курс лечения и в случае удачи – вознаграждение в миллион. Мне редко доводилось видеть, чтобы Шниппенкёттер, Курд, мой супруг, терял дар речи. Вероятно, именно в этот момент явью в его мечтах стала белая вилла на Лансероте. Такого клиента сердить не полагалось, можно ведь и спугнуть.
Что же случилось, что привело сюда кабальеро? Хронические боли в нижней части живота, стигма чудовищной вины. За тысячу долларов в час Шниппенкёттер готов был снизойти и поговорить с ним о чудовищной вине, хотя у него сводило скулы от одного только этого слова.
Детство – это самое первое, о чем приходится выслушивать во время психоанализа. Инверницци родился где-то за Неаполем в дикую жару, в браке, хотя отец уже тогда работал в Швейцарии, на строительстве. Летом он возвращался в Гезуальдо, чтобы пьянствовать с дружками, строить замки из песка с маленьким Лауро и выполнять свои супружеские обязанности. Отец-гастролер умалчивал о том, что приехал с севера отнюдь не изголодавшимся по женской ласке. На стройке в Гштааде он познакомился с одной заокеанской сеньорой. Она лечилась от малокровия, а этот южанин, который перед самыми ее окнами играл мускулами, бросился ей в глаза, и она призвала его к себе. Рано овдовевшая молодая дама жила свободно, не зная денежных затруднений, и вскоре она забеременела. Тогда она потребовала от своего любовника обещание жениться на ней. Когда она вернулась на следующий год, выяснилось, что ребенка она потеряла, а вот мужчину терять не хотела.
С этого момента сеньор Инверницци-старший стал вести двойную жизнь. В Аргентине невеста представляла его уже как владельца латифундии из Кампании, а он пока переводил жену и ребенка в Швейцарию. Для этого нужно было представить документы о разрешении на пребывание в стране и о наличии рабочего места. А он переправил уже и то, и другое в Аргентину. Но, похоже, ему ничего не стоило, кроме денег – денег его Хуаны, – все доказать и урегулировать по-хорошему. Он женился во второй раз и вошел в дело своей аргентинской родни, которую тогдашний режим настолько благожелательно прикрывал, что его процветанию ничто не угрожало.
Зато семейное счастье его все время подводило – его жена Хуана не пережила второго выкидыша. Но у него в Швейцарии был в резерве продолжатель рода. Молчание матери он покупал до самой ее смерти. Когда она умерла, дважды вдовец послал своего шурина Рибальдо за океан, чтобы привезти шестнадцатилетнего Лауро на просторы империи его отца. Это были пастбища у подножия Анд, где паслись на воле стада, если их не загоняли в загоны, чтобы выжечь клеймо. Лауро нужно было только умело держаться в седле. Он научился бросать лассо и нещадно ругаться, сидя верхом на лошади, тем более что никаких домашних уроков не нужно было делать. Учителя приходили в поместье, там же устраивались балы и празднества. Молодые дамы вплывали в клубах тюля, и прикоснуться к ним можно было разве что только в танце, на который их манерно выводили за ручку. Самая красивая из них, Долорес, стала его нареченной, но в дом жениха она могла войти только в день своего двадцатипятилетия. Город, где улицы обсажены деревьями и по обеим сторонам текут каскады воды, можно было действительно называть своим, ведь ты – член футбольного клуба, который принадлежит твоему отцу. И ты, конечно, самый лучший, и для этого не обязательно играть лучше всех. Пусть это делают бедные, им за это платят.
«Я» в моих наушниках Инверницци ни разу не произнес. И хотя он заикался, когда рассказывал, название деревни, в которой прошло наше детство, он произнес без запинки. Никакой Аннемари, похоже, и в помине не было, даже о смерти матери он почти ничего не сказал. Если его послушать, можно было подумать, что он родился в Аргентине и только его отец был единственной причиной его чудовищной вины.
Двадцать лет неограниченной власти оставались еще Инверницци-старшему, а когда болезнь была обнаружена, было уже поздно. Первоклассная медицина использовала абсолютно все, чтобы продлить его мучения. Сын часами сидел у постели клинически мертвого отца, и когда последнее биение пульса на мониторе вытянулось в тонкую прямую ниточку, Инверницци сам выглядел как безжизненная тоненькая ниточка. Ему было сорок пять.
Во время похорон он, дон Лауро, шел за гробом без единой кровинки в лице, его жена в черной вуали под руку с ним. Это была Долорес. Он действительно ввел ее в свой дом. С годами она, казалось, выглядела еще моложе. И после долгих лет бесплодия наконец-то родила. То, что Инверницци рассказывал об этом браке, звучало как заученное наизусть, как история кого-то другого, незнакомого человека.
Донья Долорес отдавалась материнскому счастью в женском флигеле господского дома, и прислуга ограждала ее от всяческого шума и помех, даже от притязаний собственного мужа, подкупленная, впрочем, доном Иньиго, юным господином соседнего земельного владения, рыцарем без страха и упрека. Но так, чтобы он вовсе не ведал страха, тоже быть не могло. Ибо сеньора Долорес, когда она шла под руку со своим супругом за черным лафетом, уже три года как была любовницей дона Иньиго. Она не собиралась делать никаких признаний, поскольку никогда не делала секрета из неприязни к своему супругу, дону Лауро. Он и так должен был знать, что это не его ребенок. Когда он отправлялся на охоту или уезжал по делам, дон Иньиго тут же пришпоривал коня и мчался в соседнее поместье, бросал прислуге горсть серебряных монет, соскакивал с седла и тут же подлетал к сеньоре, страстно ожидавшей его под аркой ворот. Белое платье уже наполовину сползало с ее плеч, когда они уста в уста поднимались по лестнице в ее опочивальню. Едва захлопывалась дверь, с них падали последние одежды, и они кидались в объятия друг друга, и после этого стремительным падениям не было конца.
Пишите, пишите спокойно, не стесняйтесь. Все это уже быльем поросло. Ars longa, vita brevis[18]: жизнь настолько коротка, так пусть хотя бы любовь длится чуть дольше, говорил Хаблютцель, мой учитель латыни.
Если Инверницци и чувствовал себя оскорбленным, то он не допускал, чтобы это было заметно другим. Оскорбление только тогда позорит по-настоящему, когда оно у всех на устах. Дядя Рибальдо был тем, кто заговорил об этом публично, в мужской компании за бокалом вина, в тот же вечер после похорон. Он должен, заявил он, поскольку уже ничто не сможет разорвать сердце отца, открыть сыну глаза на его позор. Тем более что всем присутствующим здесь не посчастливилось, к сожалению, остаться в неведении, и все они должны очиститься от груза своих грешных знаний, и притом не на словах, а на деле. И тут он выложил весь позор дома на стол, не умолчав ни о чем. Разве лишь о том, что сам пробовал пристроиться к сеньоре, да получил мощнейший отпор с полным набором знаков презрения.
Дон Лауро заявил, согласно понятиям чести и долга, что не верит ни единому его слову. После такого оскорбления дон Рибальдо потребовал проверить правдивость его слов. Сошлись на том, что совместными усилиями представят донье Долорес доказательства непредвиденного отсутствия дона Лауро хотя бы на одну ночь. Двенадцать кабальеро предложили свои услуги для проведения эксперимента, который при данных обстоятельствах должен был неминуемо привести к трагическим событиям.