— Я просто обязана вам это рассказать, — начала она. — В том году я получила письмо от Дональда Клеллона, в котором он…
— От Дональда Клеллона? — перебила ее сестра. — Правда?
— Ничего особенного, унылое письмецо, но дело не в этом. Он там писал, что часто меня вспоминает и все такое, что его воинская часть находится неподалеку, в Кэмп-Аптоне, и что…
— Когда это было?
— Я уже не помню. Примерно год назад. Короче, в прошлом месяце у нас объявили воздушную тревогу, слышали про это?
— Не-ет, — ответила Пуки, и ее лицо сразу приняло озабоченный вид.
— Естественно, ничего серьезного, хотя продолжалось это часа два. Я даже не успела испугаться, не то что многие в нашей деревне, они несколько дней потом только об этом и говорили. Короче, по радио объявили, что какой-то солдат в Кэмп-Аптоне врубил сирену по ошибке. Когда я рассказала об этом Тони, он долго хохотал, а я ему и говорю: «Наверняка это Дональд Клеллон».
Пуки запрокинула назад голову и разразилась неудержимым смехом, обнажив свои гнилые зубы, а за ней и Сара грохнула.
— Постойте, — подала голос Эмили, когда ее мать и сестра начали приходить в себя. — Кэмп-Аптон — это сборный пункт, через пару дней новобранцев отправляют в военные лагеря, а оттуда в регулярные части. Если письмо от него пришло год назад, это значит, что он давно уже где-то в Европе. — «Если вообще еще жив», — хотела она добавить, но решила не перебарщивать.
— Да? — удивилась Сара. — Я и не знала, а впрочем, какая разница.
— Эмми, не надо портить хорошую историю, — сказала Пуки. — Где твое чувство юмора? — И она еще раз, для пущего удовольствия, повторила ударную фразу: — Наверняка это Дональд Клеллон.
Эмили не знала, куда подевалось ее чувство юмора, но, совершенно точно, оно было не здесь и не в большом доме, куда они с Пуки позже отправились на ритуальный коктейль со старшими Уилсонами. По всей видимости, вместе с другими жизненно важными качествами оно осталось в колледже.
Какое-то время она ждала, что Эндрю Кроуфорд ей позвонит не сегодня завтра, потом она перестала об этом думать, и только через год с лишним, когда она уже была третьекурсницей, раздался звонок.
За этот год она успела расстаться с Дейвом Фергюсоном и провести шесть романтических и несколько печальных недель с неким Полом Резником, ожидавшим призыва в армию. Позже он написал ей длинное письмо из Форт-Силла, Оклахома, где объяснял, что он ее любит, но не желает себя связывать узами брака. Летом она поработала в книжном магазине в Верхнем Бродвее («Из студентов-филологов выходят отличные книготорговцы, — сказал ей хозяин. — Будущего филолога я готов взять на работу не глядя»), а зимой как снег на голову обрушился этот звонок.
— Честно говоря, я сомневался, что ты меня вспомнишь, — сказал он, когда они уселись в кабинете греческого ресторана неподалеку от кампуса Колумбийского университета.
— Почему ты так долго тянул со звонком? — спросила она.
— Природная застенчивость, — объяснил он, разворачивая салфетку. — К тому же этот несчастный роман с молодой особой, чье имя пусть останется неназванным.
— Ясно. Кстати, как тебя все называют? Энди?
— Избави бог. «Энди» вызывает ассоциации с крутым парнем в кожаном прикиде, а это не мой тип. Я всегда был Эндрю. Так сразу и не выговоришь, согласен, — что-то вроде Эрнеста или Кларенса, — но я привык.
По тому, как Эндрю Кроуфорд налегал на принесенное блюдо, можно было понять, что еда ему нравится, — он таки был пухловатым, — и в основном он помалкивал, пока не отвалился, поблескивая жирным ртом. Вот теперь он заговорил, судя по всему получая от этого такое же чувственное наслаждение, как от еды, и пересыпая свою речь словечками вроде «тангенциальный» и «редуктивный». О войне он говорил не как о катаклизме, способном его поглотить, — вторично прозвучала фраза о том, что он развалина, — а как о сложной и интригующей всемирной игре; он говорил о книгах, которых она не читала, и об авторах, чьи имена она слышала в первый раз, а потом перешел на классическую музыку, в которой она была почти полный профан.
— …а как тебе известно, партия рояля в этой сонате одна из самых сложных в мире. В техническом отношении.
— Ты еще и музыкант?
— В некотором роде. Я был так называемым одаренным ребенком, а когда выяснилось, что исполнительского таланта у меня нет, я взялся за сочинительство. Изучал композицию в «Истмане», пока не понял, что здесь мне тоже ничего не светит, и тогда забросил музыку окончательно.
— Наверно, это очень тяжело… вот так бросить то, чем ты жил.
— Да уж, мое сердце разбилось. Хотя мое сердце тогда разбивалось в среднем раз в месяц, так что это был лишь вопрос степени. Что ты хочешь на десерт?
— А сейчас твое сердце как разбивается?
— Мм? Уже реже. Два-три раза в год. Так как насчет десерта? У них здесь отличная пахлава.
Пожалуй, он ей нравился. Если не считать жира на губах, которые он, впрочем, вытер, прежде чем навалиться на пахлаву. Никто из ее знакомых мальчиков не обладал такими широкими познаниями, не умел так хорошо обосновать свою точку зрения (вот кто был настоящий интеллектуал!), не был настолько зрелым, чтобы позволить себе самоиронию. В том-то и вся штука: он не был мальчиком. Ему уже стукнуло тридцать. Он пришел в согласие с этим миром.
Идя по улице, она почти прильнула к его руке, а когда они остановились перед ее подъездом, она спросила, не хочет ли он подняться к ней на чашечку кофе. Он попятился, явно удивленный таким поворотом.
— Нет. Нет, нет, спасибо. Как-нибудь в другой раз.
Он ее даже не поцеловал, только улыбнулся и как-то неуклюже помахал ручкой. Поднявшись к себе, она долго ходила по комнате, засунув в рот костяшку пальца, и все пыталась понять, какую же она совершила ошибку.
Но через пару дней он ей позвонил. В этот раз они пошли на Моцарта, а когда вернулись, он сказал, что, пожалуй, не отказался бы от чашечки кофе.
Он сел на диван-кровать, который она вместе с матерью купила на распродаже Армии спасения, а она, хлопоча на кухне, решала для себя трудный вопрос: должна ли она сесть подле него или на стуле, по другую сторону журнального столика. Она выбрала первый вариант, но он, кажется, никак не отреагировал. Когда она откидывалась назад, он подавался вперед, чтобы помешать свой кофе, и наоборот. Говорил он не переставая — о концерте, о войне, о мире, о себе.
Она взяла сигарету (надо же было чем-то занять руки) и только успела ее зажечь, как он на нее набросился. Искры полетели на ее волосы и на платье, она вскочила, лихорадочно отряхиваясь, а он рассыпался в извинениях.
— Господи прости… вот увалень… вечно со мной случаются такие… представляю, что ты сейчас про меня думаешь…
— Ничего. Просто ты меня испугал.
— Знаю… я… ради бога, извини.