— Прощайте, — сказала она. — Надеюсь, вам удастся бежать. — Из темноты донесся легкий вздох. Она тихо проговорила: — Если они вас убьют, я не прощу им этого — никогда. — Ни минуты не задумываясь, она была готова взять на себя любую ответственность, даже месть. В этом была ее жизнь.
На просеке стояли пять-шесть плетеных глинобитных хижин — две совсем развалились. Несколько свиней, копались в земле, а какая-то старуха носила из хижины в хижину горящий уголек и разжигала маленькие костры посреди пола, чтобы выгнать дымом москитов. В двух хижинах жили женщины, в третьей — свиньи, в последней, неразвалившейся, где хранилась кукуруза, — старик, и мальчик, и полчища крыс. Старик стоял посреди просеки, глядя, как старуха ходит с разжигой; уголек мелькал в темноте, точно совершался неизменный еженощный обряд. Седые волосы, седая щетинистая борода, руки, темные и хрупкие, как прошлогодние листья, — он был воплощением безмерной долговечности. Ничто уже не сможет изменить этого старика, живущего на краешке существования. Он стар уже долгие годы.
Незнакомец вышел на просеку. На ногах у него были истрепанные городские башмаки, черные, узконосые; от них, кроме союзок, почти ничего не осталось, так что ходил он, собственно, босой. Башмаки имели чисто символическое значение, как опутанные паутиной хоругви в церквах. Он был в рубашке и в рваных черных брюках, в руках нес портфельчик — точно пригородный житель, который ездит на службу по сезонному билету. Он тоже почти достиг долговечности, хотя и не расстался с рубцами, наложенными на него временем, — сношенные башмаки говорили об ином прошлом, морщинистое лицо — о надеждах и страхе перед будущим. Старуха с углем остановилась между двумя хижинами и уставилась на незнакомца. Он вышел на просеку, потупив глаза, сгорбившись, словно его выставили напоказ. Старик двинулся ему навстречу, взял его руку и поцеловал ее.
— Вы дадите мне гамак на ночь?
— Отец! Гамаки — это в городе! Здесь спят на чем придется.
— Ладно. Мне бы только где-нибудь лечь. А немножко… спиртного не найдется?
— Кофе, отец. Больше у нас ничего нет.
— А поесть?
— Еды у нас никакой.
— Ну, не надо.
Из хижины вышел мальчик и уставился на него. Все уставились — как на бое быков. Бык обессилен, и зрители ждут, что будет дальше. Они не были жестокосердны; они смотрели на редкостное зрелище: кому-то приходится еще хуже, чем им самим. Он проковылял к хижине. Внутри, выше колен, было темно; огонь на полу не горел, только что-то медленно тлело. Половину всего помещения загромождала сваленная в кучу кукуруза; в ее сухих листьях шуршали крысы. Земляная лежанка, на ней соломенная циновка, столом служили два ящика. Незнакомец лег, и старик затворил за ним дверь.
— Тут не схватят?
— Мальчик посторожит. Он знает.
— Вы ждали меня?
— Нет, отец. Уж пять лет как мы не видели священника… Но когда-нибудь это должно было случиться.
Священник заснул тревожным сном, а старик присел на корточки и стал раздувать огонь. Кто-то постучал в дверь, и священник рывком поднялся с места.
— Ничего, ничего, — сказал старик. — Это вам принесли кофе, отец. — Он поднес ему жестяную кружку с серым кукурузным кофе, от которого шел пар. Но священник так устал, что ему было не до кофе. Он, не двигаясь, лежал на боку. Из-за кукурузных початков на него смотрела крыса.
— Вчера здесь были солдаты, — сказал старик. Он подул на огонь; хижину заволокло дымом. Священник закашлялся, и крыса, точно тень от руки, быстро юркнула в кукурузу.
— Отец! Мальчик не крещеный. Последний священник, что сюда приходил, спросил два песо. У меня было только одно песо. А сейчас всего пятьдесят сентаво.
— Завтра, — устало проговорил священник.
— А вы отслужите мессу, отец?
— Да, да.
— А исповедь, отец, вы нас исповедуете?
— Да, только дайте мне сначала поспать. — Он лег на спину и закрыл глаза от дыма.
— Денег у нас нет, отец, заплатить нечем. Тот священник, падре Хосе…
— Вместо денег дайте мне во что переодеться, — нетерпеливо сказал он.
— Но у нас есть только то, что на себе.
— Возьмите мое в обмен.
Старик недоверчиво замурлыкал про себя, искоса поглядывая на то, что было освещено костром, — на рваное черное тряпье.
— Что ж, отец, надо, так надо, — сказал он. И стал тихонько дуть на костер. Глаза священника снова закрылись.
— Пять лет прошло, во стольком надо покаяться.
Священник быстро поднялся на лежанке.
— Что это? — спросил он.
— Вам чудится, отец. Если придут солдаты, мальчик нас предупредит. Я говорил, что…
— Дайте мне поспать хотя бы пять минут. — Он снова лег; где-то, наверно в одной из женских хижин, голос запел: «Пошла гулять я в поле и розочку нашла».
Старик негромко сказал:
— Жалко, если солдаты придут и мы не успеем… Такое бремя на бедных душах, отец… — Священник взметнулся на лежанке, сел, прислонившись спиной к стене, и сказал с яростью:
— Хорошо. Начинай. Я приму твою исповедь. — Крысы возились в кукурузе. — Говори, — сказал он. — Не трать времени зря. Скорее. Когда ты в последний раз… — Старик опустился на колени у костра, а на другом конце просеки женщина пела: «Пошла гулять я в поле, а розочки уж нет».
— Пять лет назад. — Он помолчал и дунул на костер. — Всего не вспомнишь, отец.
— Ты грешил против целомудрия?
Священник сидел, прислонившись к стене, подобрав под себя ноги, а крысы, привыкнув к их голосам, снова завозились среди кукурузных початков. Старик с трудом подбирал свои грехи, дуя на огонь.
— Покайся как следует, — сказал священник, — и прочитай… прочитай… Четки у тебя есть? Тогда читай «Радостные тайны». — Глаза у него закрылись, губы и язык не довели до конца отпущения грехов… Он снова встрепенулся, проснувшись.
— Можно, я приведу женщин? — говорил старик. — Прошло пять лет…
— А-а, пусть идут. Пусть все идут! — злобно крикнул священник. — Я ваш слуга. — Он прикрыл глаза рукой и заплакал.
Старик отворил дверь; снаружи под огромным сводом слабо освещенного звездами неба было не так темно. Он подошел к женским хижинам, постучался и сказал:
— Идите. Надо исповедаться. Надо уважить падре. — Женщины заныли в ответ, ссылаясь на усталость… можно ведь и утром… — Вы хотите обидеть его? — сказал старик. — Как по-вашему, зачем он сюда пришел? Такой праведный человек. Он сидит сейчас у меня в хижине и оплакивает наши грехи. — Старик выпроводил женщин на улицу; одна за другой они засеменили по просеке к его хижине, а он пошел по тропинке к берегу сменить мальчика, который следил, не переходят ли солдаты реку вброд.
4. СТОРОННИЕ СВИДЕТЕЛИ
Мистер Тенч уже не помнил, когда он в последний раз писал письмо. Он сидел за верстаком и посасывал кончик стального пера, подчиняясь снова вернувшейся к нему потребности отправить хоть какую-нибудь весть по единственному сохранившемуся у него адресу — в Саутенд. Жив ли там еще кто-нибудь? Он нерешительно обмакнул перо, будто произнес наконец первое слово, завязывая разговор в гостях, где толком никого не знал. Сначала надписал конверт: «Миссис Марсдайк, Авеню, дом 3, Вестклиф. Для передачи миссис Тенч». Это был адрес ее матери — властной, всюду сующей свой нос женщины, которая уговорила его повесить свою вывеску в Саутенде. «Прошу переслать», — приписал мистер Тенч. Если старуха догадается, от кого оно, то ни за что не перешлет, но, может быть, за эти годы она уже забыла его почерк.