— Да, вы были со мне добры.
— Ну и вы мне нравитесь, правда. Вы, по-моему, серьезный и знающий человек.
— Нет, я почти полный невежда.
Она налила себе немного шерри-бренди, пригубила, отставила рюмку.
— Ах, Яков Иванович, хоть на одну минуту проститесь вы со своей серьезностью и поцелуйте меня. Ну попробуйте, поцелуйте.
Они встали и поцеловались. Она обняла его, плотно к нему прижалась. На секунду он ощутил нежный укол жалости к ней.
— Останемся тут? — шепнула она задыхаясь. — Или не желаете ли пройти ко мне в комнату? Вы папину видели, а мою — нет.
Она очень прямо смотрела ему в лицо, зеленые глаза потемнели, все еще прижатое к нему тело пылало, как печка. Теперь она ему показалась старше, может, лет двадцати восьми, девяти, вполне самостоятельный человек.
— Как скажете.
— Это уж как вы скажете, Яков Иванович.
— Зинаида Николаевна, — сказал он, — вы простите мне, что спрашиваю, но я боюсь совершить серьезную ошибку. Довольно я уже их наделал… какие вы только можете себе представить… но кое-что мне не хотелось бы повторить. Если вы невинная, — сказал он неловко, — лучше нам дальше не продолжать. Я говорю из уважения к вам.
Зина покраснела, потом поежилась и откровенно сказала:
— Такая же я невинная, как и большинство, не больше и не меньше. Так что вам нечего беспокоиться.
Потом она смущенно хихикнула и сказала:
— А вы старомодны, как я погляжу, и мне это нравится, хотя вопрос ваш не назовешь чересчур деликатным.
— Ну, тогда можно еще один? Как насчет вашего отца? То есть я хочу спросить: а вдруг он увидит, когда мы пойдем в вашу комнату?
— Он никогда не видит, — сказала она.
Его несколько обескуражил этот ответ, и больше он уже ни о чем не спрашивал. Факт не оспоришь.
По коридору шли молча: Зина — прихрамывая, Яков на цыпочках следом, к ее надушенной спальне. Пекинез, раскинувшись на постели, глянул на мастера и зевнул. Зина взяла собачонку на руки и опять пошла вниз, чтоб ее запереть на кухне.
Спальня вся была в безделушках, маленьких столиках, со стен глядели девушки в платочках. Из-за зеркальной рамы высовывалось павлинье перо. В углу висела икона Божьей Матери, перед ней красно горела лампадка.
Остаться мне или уйти? — думал Яков. С одной стороны — был долгий сезон без дождя. Мужчина не зря создан мужчиной. Что говорят хасиды? «Не прячься от собственной плоти». С другой стороны — что это изменит? В моем возрасте — ничего тут нет нового. Ничего это не изменит.
Когда она вернулась, он сидел на постели. Снял верхнюю рубаху, исподнюю.
Он неловко смотрел, как Зина сняла туфли, встала на колени перед иконой, перекрестилась и молилась минуту.
— Вы верующий? — спросила она.
— Нет.
— Как я хотела бы, чтобы вы уверовали, Яков Иванович. — И она вздохнула.
Потом она встала с колен и попросила его раздеться в клозете, пока она в спальне будет готова.
Это из-за ноги, подумал он. Будет под одеялом лежать, когда я войду. Так-то лучше.
Он снял с себя все в клозете. Руки провоняли скипидаром, и он дважды их мылил розовым бруском ее душистого мыла. Снова понюхал — теперь они воняли духами. Пусть это ошибка, да, но я ее сделаю, он подумал.
Увидев себя голым в зеркале, он сначала смутился, потом ему стало тошно от того, что он собирается сделать.
И без того дела плохи, так зачем нарываться на худшее? Это не для меня, я не тот человек, и чем скорее я ей скажу, тем лучше. Он пошел в спальню, держа одежду в охапке.
Зина заплела волосы косами. Стояла голая — полные груди — и обтиралась губкой над белым тазом в газовом свете. Он увидел, как по увечной ноге струйкой стекает яркая кровь, и ошеломленно выговорил:
— Но ты нечиста!
— Яков! Как же ты меня напугал! — Она прикрылась мокрой простынкой. — Я думала, ты подождешь, пока я позову.
— Я не знал твоего положения. Прости, совсем не подумал. Ты ничего не сказала, хотя я понимаю, это неловко.
— Но ты знаешь, конечно, что это самое безопасное время? — сказала Зина. — И это нам нисколько не помешает, кровь остановится, едва мы начнем.
— Прошу прощения, кто-то может, а я не могу.
Он думал о том, как скромна бывала его жена во время месячных и перед тем, как сходит в купальню,[11]но Зине он сказать об этом не мог.
— Прошу прощения, я лучше пойду.
— Я одинокая женщина, Яков Иванович, — плакала Зина, — имейте хоть каплю жалости!
Но он уже одевался и скоро ушел.
3
Как-то ночью, глухой зимой, в холодной густой темноте в четыре утра, когда возчики Сердюк и Рихтер пришли за двумя упряжками — шесть лошадей остались в конюшне, — Яков, уже два дня живший в заводе, услышал, как они процокали из конюшни, потом глухо протопали по заснеженной мостовой, тут же вскочил с постели, засветил свечной огарок и торопливо оделся. Тихонько спустился по лестнице из своей комнаты над конюшней и прошел вдоль ограды, мимо приземистых печей для обжига к сараю для остуды. Стоя недвижно на сыром холоде, он смотрел, как ямщики со своими подносчиками в исходящих паром тулупах грузили длинные, устланные соломой телеги тяжелыми рыжими кирпичами, и пар шел от лошадиных боков. Работа продвигалась медленно, один подносчик перебрасывал другому кирпич, тот его бросал возчику, и возчик уж его укладывал в телегу. Якову казалось, что он целую вечность стоял в темноте, дул себе на руки и старался неслышно переступать с ноги на ногу, вытряхивая холод из легких сапог; зато он насчитал триста сорок кирпичей, погруженных на одну телегу, и четыреста три — на другую. Три остальные телеги ушли из сарая пустые. Но утром, когда Прошко, десятник, зашел в низкую, душную комнату, где Яков сидел за столом, заваленным гроссбухами и пачками никому теперь уже не нужных бумаг, и представил ему накладную с накарябанными на оберточной бумаге неумелыми цифрами на общую сумму в шестьсот десять кирпичей вместо семисот сорока трех, мастер аж зубами заскрипел от такого бесстыжего воровства.
Хотя работа нужна была Якову позарез, он нехотя принял предложение Николая Максимовича, а в последнюю минуту и вовсе в панике чуть не пошел на попятный, когда узнал, что в Лукьяновском, где он должен был поселиться, где располагался завод — у самого кладбища, которое обступили редкие дома и деревья, сгущаясь на дальней его стороне, в двух примерно могильных верстах от завода, — евреям жить запрещается. Тогда он сказал хозяину, что принять службу не может, слишком у него много сомнений, справится ли он с нею как нужно. Но Николай Максимович попросил его не спешить, а сомнений этих не хотел и слушать.