— Смотрю я на тебя, Егорыч, и думаю, как ты изменился. Помнишь, в сорок первом снаряд во-он где разорвётся, а ты уже за валуны прячешься.
— Был грех. Да недолго… В том же сорок первом, во время декабрьских боёв, не помню, куда-то вы послали меня, а там немцы. Кругом стреляют и такой компот заварился, что не поймёшь, где свои, а где неприятель. Все в белых халатах, знаков никаких, подстрелят, думаю, сукины сыны, и меня, и кобылку и, стало быть, приказ не выполним…
— Об этом ты, наверное, не успел подумать, — пошутил Растокин, плотнее закрывая ноги оленьей шкурой.
— Думал, товарищ полковник, от того и живой остался. Пулька по брюхо залезла в снег, бьётся, не вылезет, саней не видать. И я, как воробей, в снегу бултыхаюсь, хотел дальше ползком двигаться, а тут начальник штаба Антушенко. Он-то мне и рассказал, как немцев от своих отличить. Наши стреляют басом: бу-бу-бу, а вражеские автоматы тенорком: дрррь-дрррь. Чего же мне с лошадью делать, бросить придётся? — спрашиваю я начальника штаба, а он мне: «Она овёс ест?» Конечно, — отвечаю. «А как желудок, исправно работает?» Нормально, — докладываю ему, а он, стало быть, только этого и ждал. «Да какое ты имеешь право, — говорит он, — разбрасываться такими ценностями». Уж так он распушил меня, так распушил! В том бою я дрался рядом с начальником штаба, а когда немцы отступили, мне помогли вытащить из снега Пульку, санки, и я помчался дальше. Вот с той поры, как впервые увидел улепетывающих егерей, и страх мой исчез.
— Об этом я и говорю, изменился ты так, что и не узнать. Да и не только ты, — Растокин задумчиво помолчал и добавил: — Все мы изменились.
Миновали последний поворот, за которым открылась прямая дорога, проложенная через лощину. Вдали виднелись землянки штаба бригады. Пулька взмахнула головой и весело, галопом рванулась вперёд. Егорыч присвистнул, натянул вожжи и вдруг неожиданно спросил:
— Наступление будет, товарищ полковник?
Растокин ответил не сразу. Занятый своими мыслями, он как бы не слышал вопроса. Но когда Пулька остановилась около землянки, громко сказал:
— Обязательно будет.
В землянке медсанроты горела коптилка, хотя уже наступил рассвет.
Медсестра Ира Вахрушева всё ещё не могла уснуть. Этой ночью она впервые в жизни делала перевязку раненым, прибывшим на катерах после боя на Суура-Ниеми, впервые видела убитых — и её девичье сердце не находило покоя. Она лежала на спине, заложив под голову руки. По щекам скатывались крупные слёзы, падая на толстые русые косы.
Ира Вахрушева совсем недавно приехала на Рыбачий с делегацией Новосибирской области — шефов Северного флота и, с разрешения командующего, осталась в бригаде. Она была награждена орденом Трудового Красного Знамени на оборонном заводе. Ночью раненый матрос сказал ей во время перевязки:
— Эх, сестричка, с орденом ты, а руки дрожат.
Вахрушевой хотелось сказать раненому матросу, что медсестра Евстолия всё ещё без сознания и, может быть… Но она промолчала, не в состоянии не только говорить, даже думать о возможной смерти подруги. Их короткая дружба с первых дней перешла в привязанность друг к другу. Они любили посидеть в землянке ранним осенним вечером и поговорить. Часто мечтали о дне, когда отгремят пушки и фронтовики вернутся к своим родным местам. Особенно больно было вспоминать Ире слова Евстолии: «Хочу быть врачом. После войны обязательно пойду учиться в медицинский институт».
И чем больше сейчас думала Ира об Евстолии, тем сильнее хотелось увидеть её, посидеть рядом, переплести её короткие тонкие косички, поухаживать за подругой. Она боялась только одного — увидит Евстолию и разрыдается. И сон не шёл. Ира быстро встала с нар, надела телогрейку, шапку, вытерла влажные, покрасневшие от слёз и усталости большие глаза и вышла из землянки. Она торопливо направилась по тропе.
Сопки утюжила неугомонная поземка. Низко над головой жалобно стонал ветер, уносясь к югу на «большую землю». Кругом снег и не так тоскливо, как было совсем недавно: черно и мрачно.
Ира вошла в стационар.
— Ты что не отдыхаешь? — спросил её дежурный врач, полная, со строгими чертами лица женщина. Но голос её прозвучал ласково.
— Я уже… Евстолия здесь?
— Нет. После перевязки её отправили на аэродром. Она уж, видно, в Мурманске, — врач взяла Иру за плечи и посмотрела прямо в глаза. — Будь мужественной и не плачь. Не забывай, ты — воин. Иди отдыхай, тебе сегодня дежурить.
Выйдя из стационара, Ира решила было и в самом деле пойти уснуть перед дежурством, но, увидев около землянки взвода разведки вахтенного, пошла к нему. Ей хотелось узнать подробности ранения Евстолии.
На вахте около землянки стоял Шубный. Он вяло повернул голову в сторону подходящей к нему медсестры и холодно посмотрел на неё.
— Здравствуйте — сказала Ира, подходя к нему.
— Здравия желаю, птичка-сестричка. В охоточку порхаете с сопки на сопку?… А в землянку, простите, нельзя. Там матросики ещё первый сон видят.
— Я к вам, — ответила Ира, намереваясь сесть на камень.
— Да ну?! — вырвалось у Шубного. Он рукавом стряхнул снег с камня, на котором летом играли в домино, широко улыбнулся и с поклоном предложил: — Садитесь. Погодка сегодня — отворотясь не насмотришься.
— Отвернуться-то некуда, кругом метёт.
По просьбе Иры матрос рассказал подробности ранения Евстолии и как её вынесли с поля боя.
— Я думаю, у всех у нас есть свой календарь жизни, — сказал Шубный после небольшого раздумья. — И только одна страничка в нём отпечатана чёрным шрифтом — это последняя.
— А может быть, вы её сегодня оторвали? — спросила Ира, представив себе большой календарь, на котором остался один траурный листок.
— Не-ет, — качнул головой Шубный и весело добавил: — Я половину своего календаря дома жене оставил. Зачем он мне здесь целиком?
— Значит, вы бессмертный, — задумчиво и тихо сказала Ира и неожиданно спросила: — Меня могут перевести в разведку медсестрой?
— Вместо Евстолии?… Могут, могут… — Шубный начал объяснять Ире, как написать рапорт, на чьё имя. А она слушала его, не моргая, как слушает первый урок счастливая первоклассница.
Днём в роте разведки стояла мрачная тишина. Не слышалось прежних песен. Лишь иногда у кого-нибудь вырвется шутка и оборвётся, словно прижатая рукой звонкая струна.
До землянок доносился гулкий звук кирки. Он, как эхо, отдавался в голове, сдавливал сердце.
Чистяков вышел на сопку. Сильный ветер перехватил дыхание, разбросал расстёгнутые полы телогрейки, обжигая холодом тело. Без шапки, подставив подымающемуся бурану открытую грудь, он шёл к месту, где матросы хоронили боевых друзей. Сюда не залетали ни снаряд, ни шальная пуля. Будто сама смерть охраняла покой братских могил, расположенных под упершейся лбом в небо однобокой сопкой. Матросы не рыли глубоко ямы, не бросали туда на прощание горсти земли. Киркой и ломом они расчищали площадку, тяжёлыми камнями навсегда закрывали друзей.