XXX
Любовное пренебрежение, с которым относилась ко мне Сесилия, ностальгия моя трепетная, позволяло мне, примкнув штык, культивировать самую изысканную форму галантной любви. Беспрерывно и непрестанно испытывала она отвращение при виде меня, проявляя тем самым восхитительную и непоколебимую неизменность чувств. Постоянство это делало ей честь в костюме-тройке, хоть она никогда его не носила, поскольку все дни проводила в постели, если только не вставала. Она была до того исполнена прелести, что, осмелюсь поставить в известность моих самых простодушных и самых искушенных читателей, даже в ее моче был виден класс. Несравненные ее отправления малой нужды не были ни сельскими, ни городскими, ни старомодными, ни современными, ни рыба ни мясо, но никто никогда не увидел бы в них и намека на вульгарность и тем более на сухость. Когда она бралась за горшок по утрам, мною овладевало желание – которое я тотчас обуздывал – устроить ей овацию, что я и делал, хлопая в ладоши, сжимавшие ручку ночной вазы.
Сесилия, лилия моя чистейшая, так щедра была с Тео на женские ужимки, что я, глядя на это, краснел, как неспелое яблоко. А между тем, оговорюсь, я в жизни не читал мерзких порнографических романов, герои которых целый Божий день, а порой и ночь, изощряются в изысканных позах, какие встретишь только у бельгийцев. Все это наводило меня на смутную мысль о том, что Сесилия, горизонт мой пророческий, любила меня не менее физически, чем статуя Командора. С самого начала я этого боялся. Это самое чувство я всегда внушал толкательницам ядра. Почитайте, если не верите мне, похождения Казановы. Все без исключения взывали к моей любви так тихо, что призывы эти не могли достичь слуха мужчины, каким я был уже тогда – девственника и вдобавок козерога. До сих пор ни одна не давала воли своим желаниям в утреннем неглиже, но на сей раз Сесилия, фея моя, пеной увитая, дала понять Тео напрямик и наотмашь природу своих аппетитов в мутной воде. Я правильно сделал, я даже очень правильно сделал, что написал посвящение, прежде чем пережить понаслышке подобный казус.
Те из больных, кому приходило в голову утешать Тео, умирали самым неопровержимым образом, потому что попросту переставали жить. Если Сесилия, коала моя, во сне пригрезившаяся, еще не умерла, что представлялось мне очевидным, потому что она была жива, то лишь по той причине, что любила меня и нашим, и вашим, когда утешала Тео всеми отверстиями, языком и прочими выпуклостями.
XXXI
Министр юстиции посредством телефона и собственной персоной! Не будь это так комично, я расхохотался бы в натуральную величину, когда он позвонил мне, заливаясь горючими слезами, Я ответил ему шарадой, тщательно сосчитав в ней количество слогов: «Передайте трубку министру морского флота Андорры!»
Здесь я делаю паузу, для того чтобы мои прозорливые, похотливые и рассеянные читатели оценили нарастающую неразбериху поступавших мне телефонных звонков, равно как и вносимую дальтониками, которые мало того что видят зеленое красным, так еще и красное зеленым. Надо полагать, в этом кроется причина увеличения числа подавившихся лангустами в ресторанах, специализирующихся на дарах моря.
Вы, наверно, помните (перечитайте предыдущие главы или напишите мне, чтобы я выслал вам их краткое содержание), что все началось с телефонного звонка из экваториальной полиции. Вы вряд ли забыли также, что комиссар инкриминировал Тео убийство рукою мастера и что я надел, воспользовавшись отсутствием в телефонном аппарате турбореактивного двигателя, ему на голову ведро с золой. Затем председатель Гильдии врачей в свою очередь позвонил мне и потребовал накачать Тео наркотиками, как будто ему предстояло дописать главу к «Суррогатному раю» Сент-Экзюпери.
Все были заодно, как фуражка с начальником вокзала, все хотели, чтобы я пользовал Тео абсурдным манером, каким обычно пользует врач своих больных на последнем вираже перед финишной прямой. Я им ответил, пусть не рассчитывают на меня, чтобы пичкать Тео лекарствам и тем паче наркотиками нон-стоп и с аншлагом! К тому же мне вспомнился тот знаменитый психиатр, у которого никогда не простаивала кушетка: он ставил чашки с кофе и пепельницы на груди пациенток, а сам тем временем играл морской бой с племянницей в костюме Евы под кроватью Спинозы.
Я чувствовал, как гнев поднимается во мне точно рыба в воде. Во всем были виноваты врачи и особенно – мое невезение в русской рулетке; я не раз доказал это наглядно с шифрами руках.
Но если они – делать им нечего – выдвинули блистательную гипотезу о том, что Тео был самым настоящим висельником и убийцей, зачем им понадобилось сажать его на наркотики моими руками и по твердой цене? Мог ли я предпринять расследование с подозреваемым, который спал, как у себя дома? Мог ли застичь на месте особо тяжкого преступления, именуемого убийством, человека, сонного в пух и прах? Но если Тео и в самом деле преступник, служит ли ему сон орудием, чтобы убить самого председателя Гильдии врачей? Вот ведь сборище ничтожеств и олухов!
XXXII
Министр юстиции пытался умаслить меня сообразно со своей должностью, которая ко многому обязывала. Я опасался, как бы он не пожаловал мне еще одну правительственную награду... не хватало только, чтобы мои коробки из-под подержанных ботинок были единогласно превращены в рога изобилия, полные через край медалей, крестов, орденских лент и лавров из шоколада, причем даже не швейцарского.
Чтобы сломать ледок лета, я спросил:
«Господин министр, не желаете ли дромадера, серьезного и с отличными служебными характеристиками, для покупок по каталогу?» Он не усмотрел – потому что был министром – отсутствия иронии, крывшегося в моем замечании, помимо обещанных златых гор. Я обратил внимание, что он во всем со мной соглашался, как будто разговаривал с сумасшедшим, хотя единственная разумная вещь, которую он мог бы сделать в подпитии, как и все его собратья из правительства, – это подать в отставку, предварительно почистив нос едким натром.
Он уже успел заколебать меня своими громами и молниями, да еще, вдобавок ко всем кушам и заначкам, намеком коснулся Тео. В тот самый момент... когда могла без объявления разразиться мировая война, вычисленная Нострадамусом. Я был так взбешен, что перепутал свой палец со смычком первой скрипки и, не зная, как далеко меня занесет, запасся обратным билетом.
Министр торжественно и телефонно назначил меня главным администратором судопроизводства в Корпусе Неизлечимых, в полном соответствии с правилами Аристотеля. Правительство в полном составе поручило ему поздравить меня публично и в третьей степени.
Сразу после этого он потребовал, чтобы я нынче же вечером запер Тео на ключ и накрепко в погребе, в подвальном этаже, который, для пущего смеха, не находился на крыше. Дабы подчинить его грубой силе, он послал мне в мешке две пары наручников «made In Mauritania», игнорируя позор и поношение национальной промышленности, проданной на корню за границу. Одной парой следовало сковать запястья Тео, подобно глухим в пустыне, другой, более прозаично, его лодыжки a giorno.{28} С тою же инакостью он снабдил меня цепями, чтобы я привязал Тео к газовой плите, и это невзирая на летнюю жару! Я спросил, не нафабрить ли заодно ему усы. Если мои выдающиеся и заунывные читатели дошли до этого места в рассказе, они не могут не знать, какого я мнения в тот момент придерживался о монстре-собеседнике, который был так туп, что не мог даже нарисовать одноименный угол. После этого остается только заткнуть фонтан. Кажется, я все сказал. Продолжение в следующей главе.