Чум кружится. Эльвира шаманит. Остаток вечера я провел словно во сне, в котором бубны будоражили кровь, а ноги сами пускались в пляс. Лица chynely ко мне, словно со стен пещеры, глаза глядели, точно со дна колодца. Мелькнул высохший от мороза Аскольд Бажанов,[53]первый саамский поэт. Словно шепнул:
Если тебе тяжело,
Останавливаешься в Пути,
Помни:
Ты хозяин тундры,
А не кривой хаты.
Что, уже банкет? На столах дымится оленина, сверкают рюмки с водкой. Напротив сидит Иван Матрехин,[54]только что представивший песни нового диска «Белый олень». Рядом Александр Степаненко, автор книги «Расстрелянная семья (исторические очерки о кольских саамах)».
Тосты. Танцы.
Вдруг кто-то подсаживается ко мне. Украдкой смотрю на руки. Они трясутся словно в лихорадке. Не попадают вилкой по куску мяса — промахиваются раз, другой. Наконец, пальцы бросают вилку и тянутся к тарелке, хватают, тащат в рот. Невольно провожаю их взглядом и краем глаза вижу покрасневшее от натуги саамское лицо. Женщина лет тридцати. Жует, опустив голову, уставившись в полную рюмку. Я отвожу глаза.
Уходя, я увидел ее снова. Женщина танцевала, опустив веки. Посреди зала, одна.
12 февраля
Название журнала — «Северные просторы» — говорит само за себя. «Просторы» по-польски — «przestworze», но в словаре Дорошевского это слово почему-то помечено как «книжное». Неужто современный польский язык настолько отвык от свободного пространства, что даже само слово убрали на полку?
В последнем номере я обнаружил интересные размышления историка Николая Плужникова о современном кочевничестве. Автор предполагает, что на Севере — когда государственная власть ослабит свои тиски и сюда придет рынок — местные жители вернутся к прежнему образу жизни, то есть снова выйдут на кочевые тропы. Ведь законы рынка, — по мнению Плужникова, — действуют только применительно к оседлым народам, для которых накопление материальных ценностей — вопрос комфорта и престижа. Тех, у кого дорога в крови, избыток вещей лишь обременяет. Ведь кочевники, — продолжает Плужников, — в зависимости от времени года оставляют в тундре те или иные предметы, в данный момент не нужные. Превыше всего кочевник ценит свободу перемещения.
Я проверяю гипотезу Николая Плужникова собственными наблюдениями. В свое время Советская власть начала процесс принудительного закрепления кочевников Кольского полуострова. Сперва их коллективизировали, а затем переселили в Ловозеро, ликвидировав старые саамские погосты. Одни, как, например, Вороний, затопили при строительстве гидроэлектростанции в 1966 году, другие отдали армии. Разрушен оказался не только традиционный образ жизни саамов, но и их духовный мир. Ведь кочевые тропы — подобно тропам песни — проходили через сакральные места: священные камни, озера, горы. Взамен кочевники получили подачки цивилизации и социальную мишуру: квартиры в блочных домах да ревущие «Бураны», школу, уничтожавшую их язык, больницу, в которой не лечили, да круглосуточные магазины с водкой. Подачка создает раба, — гласит эскимосская пословица, — а кнут — пса.
Возьмем, к примеру, квартиру. На первый взгляд, это означает горячую воду, газ и теплую уборную. Плужников пишет, что раньше кочевники, вынужденные по каким-то причинам жить оседло, время от времени переносили свой чум — хотя бы на пару метров — чтобы «освежить воздух». Они чувствовали, как мысли и эмоции, пережитые в одном месте, сгущаются и образуют осадок, который постепенно начинает оказывать психическое давление, вызывает раздражение и провоцирует семейные ссоры. Но ведь силикатный блок не перенесешь. Ничего удивительного, что саамы лезли в петлю.
Наибольшая волна самоубийств прокатилась по Ловозеру в 1960-е годы, когда сюда переселяли саамов из Чудзьявра, Варзина и Вороньего погоста. О тех временах жители Ловозера до сих пор говорят с ужасом.
— У себя в тундре саам из Варзина или из Вороньего был полноправным хозяином, а здесь оказался парией, последним из последних — даже для местной бедноты. Что им оставалось — алкоголь да петля. Старики-кочевники убивали себя сами и уходили в иной мир.
Читая Плужникова, я думаю, действительно ли зов дороги — в крови? Вернется ли новое поколение саамов в тундру или же, облапошенное потребительством, телевидением и горячей водой, отречется от свободы?
18 февраля
Мясоедение есть завороженность в действии.
Паскаль Киньяр
Киньяр пишет об атавистической завороженности глаза, который стремится поглотить все полюбившееся. Я уже давно наблюдаю эту кровавую любовь. В Ловозере идет зимний забой оленей.
Картина ничуть не напоминает традиционную love story. С утра до вечера — остервенелый лай собак, грызущихся за окровавленные кишки, повсюду полосы сукровицы на снегу, на санях — освежеванные туши. Однако больше всего меня поражают олени, безмолвно ожидающие заклания. В очереди за смертью они стоят так тихо, что порой почти сливаются с пейзажем.
Вчера в одном дворе видел я такую сцену: на снегу, напоминавшем кровавую кашу, мужчина свежевал оленя, рядом пес рвал белые потроха — то ли легкие, то ли мозг, а у забора стоял живой олень, молчаливо взирая на все это.
Интересно, — подумал я, — в обоих ли направлениях действует очарованность, о которой пишет Паскаль Киньяр? То есть, любят ли того, кого хотят съесть?
19 февраля
У меня из головы все не идет один из сюжетов нашего разговора с Сашей Кобелевым. С некоторых пор я спрашиваю себя — а существует ли на самом деле саамский язык?
В прошлом году, будучи в Петрозаводске, я навестил профессора Георгия Керта,[55]патриарха финно-угорской лингвистики. За рюмкой армянского коньяка, который мы закусывали черным хлебом с красной икрой, беседа велась о саамах, которым Керт посвятил большую часть жизни, и Дмитрии Бубрихе,[56]его наставнике. Именно Дмитрий Владимирович поставил когда-то под сомнение сам факт существования саамского языка, утверждая, что у саамов что ни река или долина, то новый диалект — чем дальше один от другого, тем меньше между ними общего; поэтому говорить можно лишь о саамских наречиях, а никак не о саамском языке.