— Шерлок-сан?
Словно из ниоткуда, около него возник стройный мужчина в альпийской шляпе, рубашке апаш, шортах и теннисных туфлях. С ним был другой — чуть моложе, одетый точно так же. Оба одинаковых человека глядели на него сквозь очки в проволочной оправе, и старший — вероятно, лет пятидесяти с небольшим, решил Холмс, впрочем, относительно азиатов трудно судить с уверенностью, — встал перед ним и поклонился; второй без промедления сделал то же.
— Я полагаю, вы господин Умэдзаки.
— Да, сэр, — сказал старший, оставаясь склоненным. — Добро пожаловать в Японию и добро пожаловать в Кобе. Для нас честь приветствовать вас. Для нас также честь принимать вас в нашем доме.
И хотя письма господина Умэдзаки свидетельствовали о хорошем владении английским языком, Холмса приятно удивил его британский выговор, указывавший на порядочное образование, полученное за рубежами Страны восходящего солнца. Ведь Холмс, в сущности, ничего не знал об этом человеке, кроме того, что тот разделял его страсть к зантоксилуму перечному, или, как он назывался по-японски, хирэ сансё. Именно этот общий интерес послужил поводом к их продолжительной переписке (господин Умэдзаки написал первым, прочитав опубликованную Холмсом несколько лет назад монографию под названием «Ценность маточного молочка, с дальнейшими рассуждениями о пользе для здоровья зантоксилума перечного»). Но поскольку этот кустарник в основном растет у берегов своей родины Японии, Холмс никогда не видел его своими глазами, как не пробовал и блюд, приготовленных с добавлением его листьев. К тому же, путешествуя в молодые годы, он ни разу не воспользовался возможностью посетить Японию. Когда господин Умэдзаки пригласил его, он понял, что время может не предоставить ему другого случая обследовать те достославные сады, о которых он лишь читал, или однажды в жизни увидеть и испробовать на вкус необычное раскидистое растение, давно и глубоко восхищавшее его, чьи свойства, как ему казалось, способны продлевать человеческие дни так же, как его возлюбленное маточное молочко.
— Почтите и меня знакомством?
— Да, — сказал господин Умэдзаки, выпрямляясь. — Прошу вас, сэр, позвольте мне представить вам моего брата. Это Хэнсюро.
Хэнсюро сгибался в поклоне, полузакрыв глаза.
— Сэнсэй, здравствуйте, вы очень великий детектив, очень великий…
— Хэнсюро — так правильно?
— Спасибо, сэнсэй, спасибо, вы очень великий…
Какой загадочной внезапно предстала эта пара: один брат свободно говорил по-английски, другой едва мог связать два слова. Вскоре, по дороге со станции, Холмс отметил, что младший своеобразно покачивает бедрами — как будто вес багажа, который нес Хэнсюро, как-то сообщил ему женскую походку, — и пришел к выводу, что эта походка скорее была для него естественна, чем возникла под действием момента (багаж, в конце концов, весил не так уж и много). Они подошли к остановке трамвая, Хэнсюро поставил чемоданы на землю и достал пачку сигарет:
— Сэнсэй…
— Благодарю, — сказал Холмс, взяв сигарету и поднося ее к губам. Освещенный уличным фонарем, Хэнсюро зажег спичку, прикрывая пламя ладонью. Нагнувшись к огню, Холмс увидел изящные руки в следах красной краски, гладкую кожу, аккуратно подстриженные ногти, испачканные на кончиках (руки художника, подумал он, и ногти живописца). Смакуя сигарету, он вгляделся в конец темной улицы и рассмотрел вдалеке очертания людей, бороздивших пылающий неоном вывесок тесный квартал. Где-то негромко, но бодро играл джаз, и между затяжками он уловил слабый аромат жареного мяса.
— Думаю, вы голодны, — сказал господин Умэдзаки, всю дорогу от станции молча державшийся рядом с ним.
— Да, — сказал Холмс. — И еще я устал.
— В таком случае, почему бы нам не остаться сегодня дома? Там и поужинаем, если вы не против.
— Превосходное предложение.
Хэнсюро заговорил с господином Умэдзаки по-японски; его элегантные руки бурно жестикулировали — быстро коснулись шляпы, несколько раз изобразили средних размеров клык возле рта, — и сигарета опасно плясала в губах. Потом Хэнсюро широко улыбнулся, кивая Холмсу, и слегка поклонился ему.
— Он спрашивает, привезли ли вы свою знаменитую шляпу, — сказал господин Умэдзаки, чуть конфузясь. — Кажется, она называется охотничьей. И вашу большую трубку — вы ее захватили?
Хэнсюро, все так же кивая, одновременно показал на свою альпийскую шляпу и сигарету.
— Нет, нет, — ответил Холмс. — Боюсь, я никогда не носил охотничью шляпу и не курил большую трубку, это лишь украшения, придуманные иллюстратором, чтобы, наверное, придать мне запоминающиеся черты и увеличить продажу журналов. От меня тут не очень много зависело.
— О, — сказал господин Умэдзаки, и на его лице появилось разочарование, которое тут же отразилось на лице Хэнсюро, когда ему была открыта истина (младший быстро поклонился, по-видимому устыдившись).
— Ничего, — сказал Холмс, привыкший к таким вопросам и, по совести говоря, получавший толику извращенного удовольствия от развеивания мифов. — Скажите ему, что все хорошо, все хорошо.
— Мы не знали, — объяснил господин Умэдзаки, перед тем как успокоить Хэнсюро.
— Немногие знают, — скромно сказал Холмс, выпуская дым.
Скоро показался трамвай, кативший, дребезжа, оттуда, где сияли неоновые вывески, и, пока Хэнсюро поднимал багаж, Холмс опять поглядел вглубь улицы.
— Вы слышите музыку? — спросил он господина Умэдзаки.
— Да. Вообще-то я часто ее слышу, иногда всю ночь. В Кобе мало интересного для туристов, и мы восполняем эту нехватку ночной жизнью.
— Вот как, — сказал Холмс, щурясь в напрасном усилии лучше рассмотреть яркие клубы и бары вдали (музыку уже заглушал подходивший трамвай). Потом он увидел, как удаляется от неоновых вывесок и едет районом закрытых магазинов, пустых тротуаров, темных углов. Вскоре трамвай углубился в царство развалин, пожарищ, военного разора — опустелую местность без фонарей, где силуэты обвалившихся домов освещались только полной луной над городом.
И, как если бы зрелище заброшенных улиц Кобе окончательно изнурило его, Холмс смежил веки и обмяк на сиденье. Длинный день наконец сломил его, и немногие оставшиеся в нем силы спустя некоторое время ушли на то, чтобы расшевелиться на сиденье и начать подъем по идущей в гору улице (Хэнсюро шел первым, господин Умэдзаки держал Холмса под руку). Трости стукали по дороге, и теплый порывистый ветер с моря тяготил Холмса, принося с собою запах соленой воды. Выдыхая ночной воздух, он рисовал себе в воображении Сассекс, свой дом, который он нарек «La Paisible»[3](«Мой мирный уголок», назвал он его как-то раз в письме к брату Майкрофту), и прибрежную линию меловых скал в окне кабинета. Ему хотелось спать, и он видел свою маленькую спальню, постель с отвернутым одеялом.
— Почти пришли, — сказал господин Умэдзаки. — Перед вами мое наследственное владение.