от боли. От него пахло палёной шерстью и машинным маслом. Он катался по полу, стиснув зубы так, что они чуть было не треснули. Для него проклятие действительно было "проклятием".
Я опустился к нему, аккуратно разжал его челюсти и влил в пасть заготовленной как раз на такой случай огненной воды. Она должна была хоть немного уменьшить ту боль, которую он сейчас испытывал. Помнится, он говорил мне, что в момент превращения туда-обратно всё тело будто бы погружает в раскалённый металл, с тем отличием, что оно не сгорает, а мозг не отключается от боли. И всё это приходиться терпеть в полном сознании и не имея никаких способов облегчить страдание.
Он несколько минут трепыхался у меня на руках, но вскоре наконец затих и осел. Боль его утихла. Ещё немного полежав, он смог самостоятельно встать. Я помог ему одеться, и мы медленно направились к тому месту, от которого нас отпугнул голем.
– Всё прошло довольно быстро, верно? – я похлопал его по плечу в надежде немного ободрить, – Да и мы бы в любом случае не справились с големом по-другому, ты же знаешь.
Он недовольно порычал в ответ, а затем сказал:
– Каждый раз я думаю, что лучше умереть, чем ещё хотя бы секунду чувствовать всё это. Но всё равно каждый раз снова прохожу через этот ад. Помнишь, как было с волкодлаком? Я потом месяц в себя приходил. – он слегка хихикнул себе под нос, – И я вот понять не могу, почему продолжаю эту делать. Может быть ради тебя. Может быть ради светлого будущего страны. Я не знаю. Просто, мне в последнее время кажется, что это то, что и делает меня коммунистом. Я страдаю ради других. Страдаю, чтобы все остальные однажды перестали страдать.
Я посмотрел в его слегка прищуренные голубые глаза и увидел в них безграничную волю к жизни.
– Не знаю. – сказал я, – Мне кажется, что быть коммунистом – это не страдать ради других, но быть готовым разделить с другими страдание. Жевать с бедными и угнетёнными одну чёрствую краюху. Но не ради того, чтобы вечность её грызть. А чтобы однажды вместе же добиться чего-то великого. Я не готов страдать за тебя, мой друг. Но вместе с тобой я страдать готов.
– Некоторые страдания невозможно разделить.
– А ты попробуй хоть раз ими поделиться, Йозеф. Я их в любом случае приму.
– Быть может однажды. Но не сейчас.
Мы подошли к двери в кабинет начальника. Она была открыта. Мы закрыли её и на той стороне, что до этого примыкала к стене, я увидел светящийся разлом:
– Он здесь! – сказал я и похлопал рукой по свечению.
Йозеф подошёл и вцепился в это место руками. Его пальцы потонули в деревянной двери, как в воде. Напрягшись, он с силой раздвинул проход в некое иное пространство. На той стороне явно просматривались сводчатые стены и пол, выложенные крупными камнями в стиле какого-то старого-старого замка.
Мы поочерёдно прошли внутрь, оказавшись в тёмных сырых подземельях. Это был длинный и просторный коридор, на одном конце которого явно сиял солнечный свет. Мы пошли именно в ту сторону и вскоре вышли в огромную округлую залу, в куполе которой была дыра, из которой бил солнечный свет.
В самом центре залы, на небольшом бугорке из земли, росло невысокое толстое дерево. На его многочисленных крючковатых ветвях росли редкие кроваво-красные листья. С этих же ветвей свисали чёрные аморфные фрукты. Заккум, дерево проклятых.
Оно носило подобное прозвище не просто так, ведь вырастало исключительно из тела тех, кто был отмечен проклятием. И в этом дереве, разумеется, как и в других, тоже находился труп, наполовину вросший в ствол. Конкретно эта мумия носила золотую корону с покосившимся крестом сверху и была одета в воинский доспех. Ещё, у неё отсутствовала правая рука.
На серебряном пьедестале перед деревом лежал изукрашенный камнями палаш, лезвие которого было покрыто засохшими каплями крови. Неужели ЭТО оружие убийства?
– Теперь мы, кажется, знаем, где Шариков достал сок заккума. – сказал Йозеф.
– Ну и деревцо он выбрал для таких целей...
– Что? Почему?
– Ты не знаешь, кто это?
– Ты про парня, который врос в дерево? Почему нам это должно быть важно?
Феликс об Иштване Великом, проклятиях и воле
В девятнадцатом веке, немецкий философ Артур Шопенгауэр, предположил мир как единое первородное пространство в котором разница между человеком, его сознанием и окружающим миром полностью отсутствует. Он назвал это миром воли, из которого мы, люди, благодаря сознанию и формируем образ окружающей действительности, то есть наше представление. По сути, всё окружающее нас иллюзорно и увидеть суть всего мы можем только через эстетическое наслаждение, к примеру картиной или музыкой. Чем-то таким, что растворяет наше сознание в себе и отделяет нас от собственных представлений и желаний.
Если говорить совсем просто, то видимый нами мир - лишь бледная копия настоящего мира воли, где всё и все являются частью одной единой материи. Эта очень коллективистская теория, так как по сути своей, она убирает разницу между сознанием одного человека и сознанием другого, полностью уравнивая их в мире воли и осуждая эгоизм мира представлений. А также все желания, являющиеся спутниками эгоизма: обжорство, жадность, ненависть и все прочие прелести.
Впрочем, сейчас важно не это, а то, что на мир воли можно влиять, обладая достаточным стремлением. Это влияние не будет вырываться за пределы рамок, установленных судьбой. Однако, всё же, высвобождение большого количества воли, свойственное гениям, создаёт своего рода переворот в воспринимаемой реальности, изменяя её правила и внешний вид. Особенно часто такое бывает в местах так называемых "переломов в истории".
В первый раз из тех, что были нам известны, это случилось примерно в момент первого пришествия Христа. Тогда в Палестине родился человек, что своей волей сломил устоявшийся языческий миропорядок и привнёс прогрессивный институт монотеизма. Да настолько успешно, что теперь мы отмеряем время