сад, среди деревьев которого виднелся и господский дом. Показался завод, самый большой среди заводов Демидова, с высокими черными домнами, над которыми висело сине-сизое облако дыма. Сверкали купола церквей.
Недалеко от завода, на крутой горке, фасадом на площадь перед Входо-Ерусалимской соборной церковью, высилось большое каменное здание с колоннами — главная заводская контора. Тут же на площади возвышался памятник Николаю Никитовичу Демидову, третьему в поколении этой фамилии, умершему в 1828 году, поставленный им себе еще при жизни. Об этом странном памятнике зазнавшегося потомка Демидовых Митя наслышался в Висиме. Отливали его итальянские мастера. Главная фигура — Демидов, в придворном кафтане екатерининских времен, с широкой лентой через плечо, с орденами, протягивает руку коленопреклоненной женщине в короне и древнегреческом костюме. По углам пьедестала четыре бронзовые группы из двух фигур — мужской и женской. На первой маленький Демидов с книжкой, на второй он же, высыпающий из рога изобилия плоды просвещения, на третьей — в военном мундире, и на четвертой, в старости, — покровитель наук, искусств и торговли. По замыслу памятник должен был выражать преклонение России перед Демидовым, его этапы жизни. У них же в Висиме все толковали проще: жена благодарит Николая Никитовича за оставляемое ей наследство, а по бокам — их деточки.
После тихого Висима каменный Нижний Тагил показался Мите многолюдным и шумным.
Но вот и Нижний Тагил остался позади, а с ним словно окончательно оборвалось все, что связано с Висимом.
Они увидели еще один город Демидовых — Невьянск, с высоко поднимающимся куполом Преображенской церкви. Рассказывали, что в ризнице храма хранятся богатейшее Евангелие 1698 года, украшенное изумительными по чистоте красок четырьмя уральскими крупными аметистами, и весящее пуд и девять фунтов платиновое копье, и серебряный напрестольный крест, украшенный чеканкой, сделанной в 1709 году настоятелем Долматовского монастыря.
Но, конечно, главной достопримечательностью Невьянска была наклонная башня, о которой ходило множество мрачных преданий. На башне красовались куранты, одиннадцать громкоголосых колоколов вызванивали мелодию царского гимна.
Все это было внове и на какое-то время увело Митины мысли от страшной бурсы.
Перед Екатеринбургом остановились на дневной отдых и кормежку лошадей в ложке́, где среди густых зарослей черемухи и черной смородины бежал, ударяясь о гладкие камни, проворный и звонкий ручей.
Они только расположились, отпустили пастись лошадей, наладили костер, над которым подвесили чугунок для варева, как с дороги к ним свернули пять телег и остановились рядом. Среди подводчиков оказались знакомые Наркису Матвеевичу с Межевой Утки.
Сначала поговорили о том, кто куда и откуда… Пожалели Митю с Николкой — больно малы, от мамки-то вроде рано им еще… Потом подводчики достали из мешков крошившийся хлеб, кусочки серого сахара. Долго пили чай, заваренный брусничным листом, дули и чмокали, перебрасываясь незначительными словами. Митя уж и слушать перестал — неинтересно. Он разглядывал облака, смотрел, как кружатся верхушки елей, тревожимые ветром, чуть было не задремал. Но звуки голосов, долетавших до него, вдруг начали меняться, они становились резче и острее. Горечь, обида, тревога придали им новую окраску, и Митя весь обратился в слух. Особенно выделялся чей-то густой басок.
— Обманули народ, — негодующе гудел густой голос. — Воля, воля… Какая она? Были мы господскими, господскими и остались. Только теперь драть нас попусту нельзя. Посуди сам о нашей жизни, отец Наркис. Какая же это воля, коли мне, Кривому, с места сдвинуться нет возможности? Отойди я на другое место, скажем, на завод Строганова, — покос отберут, лесной делянки лишат. Под избой земля и та не моя — господская, за нее платить надо. А в заводе как стало? Раньше — он обязан был содержать меня, всегда работу давал. А теперь скажут: «Кривой, шабаш… Не ходи больше, не нужен…» Вот и дуй в кулак, пока тебя опять не покличут. И в заводе тебе дела нет, и на сторону не смей ходить. С этой самой волей мы теперь в такую неволю попали! Дали нам не волю, а злую долю — голодать вволю…
— Колесо получилось, — вступил другой голос. — Обманули народ. Нас, крестьян, в мастеровые перевели и всей земли лишили. Хочешь взять землицы — плати за нее.
— Покосы рабочим урезали, — вновь вступил басистый, — а за те, что оставили, платить надо по четыре с полтиной. А как их добыть? На заводе больше четырех рублей не заробишь. За усадьбу опять плати. А почему? Как жить, отец Наркис, как? Ведь обманули народ!
— Ваши висимские, слышали, побегли в башкирские степи, да и возвернулись, — поддержал его другой. — Теперь вовсе маются: что имели — потеряли…
И до этого Митя слышал такие разговоры: тяжелее стало жить, не к чему приложить руки, нужда вздохнуть не дает. Сколько людей со своим горем побывало у них в доме. В заводе на всех работы не хватает, на соседних тоже в рабочих не нуждаются. Многие семьями бьются на золотых и платиновых россыпях, еле намывая копейки на пропитание. Другие уходят далеко от родных мест за Урал, в русские губернии, где строят железные дороги. Висим пустеет, появляются заколоченные избы, и неизвестно, вернутся ли в них хозяева?
Митя повернул голову, увидел отца. Он сидел на камне, согнувшись в поясе, склонив голову. Казалось, он задумался, как же ему ответить на все, что сейчас говорили?
— И все-таки народу даровано главное благо, — услышал Митя его тихий голос. — Вы же, и дети ваши, теперь свободные. Кончилось позорное рабство, тирания над людьми. Великое это благо. Цените его… Можете по разумению своему складывать жизнь… Жестокость смягчится, найдется вам дело для рук… Все утрясется постепенно, наладится. Только употребите с пользой дарованную вам человеческую свободу…
— Да, конешно, утрясется… Слова хорошие… — сказал кто-то из мужиков.
Остальные молчали.
Закат жарко пылал в этот вечер, а потом наступила ночь — последняя в их дороге. Митя долго не мог заснуть. Лежа на спине, смотрел в небо на мерцающие звезды и думал, думал о предстоящей жизни.
И вдруг к нему пришла тяжелая, не детская мысль, что, может, сейчас он теряет самое дорогое, о чем будет всегда жалеть.
Что ждет его завтра? Как встретит его бурса?
Отец почти ничего не рассказывал о ней, даже избегал таких разговоров.
— Нас отдавали восьмилетними ребятишками, а вы уже в годах, можете жить своим умом, — обмолвился он однажды. — Нас плохо одевали, плохо кормили, жили мы в сырых темных комнатах. Вам, говорят, не придется такого испытывать, и потому вам легче будет.
Добродушный дьякон отец Николай, любивший заглядывать на чаепитие к Маминым, тоже прошел в юности сквозь огонь, воду и медные трубы всей бурсацкой жизни. Он рассказывал множество веселых историй и похождений семинаристов, весьма