всякое тряпье. Если бы не его привычка к лютым сибирским морозам, он, наверное, не перенес бы эту зиму, замерз бы в каком-нибудь каменном подъезде.
Терзал голод. Проходя мимо булочных, он пьянел от одного запаха свежевыпеченного хлеба и пышных французских булок с подрумяненной корочкой. Чесночный запах колбасы из немецких лавок доводил до исступления.
Но самым мучительным было ощущение собственной ненужности, бесполезности своих мытарств. Зачем все?.. Будет ли этому конец?.. Когда он наступит, конец?..
И даже теперь, устроившись в песчаный карьер чернорабочим, обзаведясь чердачной комнатой, Валериан не видел конца своему одиночеству, своей бесполезности.
Иногда прохаживался у заводских ворот: авось мелькнет знакомое лицо. Или же шел по Невскому из конца в конец, толкался в общественных местах. Он искал. Сейчас он исчез для других, словно бы выпал из партийных рядов и списков. Казалось: даже когда сидел в общей камере — и то был счастливее. Нужно жить, действовать во имя великой идеи, которая целиком овладела им и требовала непрерывного действия, борьбы...
Куйбышев знал, что свыше двадцати тысяч революционно настроенных рабочих отправлены в тюрьмы и на каторгу, тысячи казнены. Он видел в Челябинске пересыльную тюрьму, куда каждый день прибывали все новые и новые партии революционеров, а потом их угоняли в глубь Сибири.
Но это не устрашило его, а только ожесточило. Рабочая печать задушена, профсоюзы разгромлены, активных рабочих убивают из-за угла...
Изредка Валериан переписывался с сестрами и знал, что возвращаться в родные края опасно. О нем еще не забыли там, полицейские то и дело наведываются на квартиру. Папу переводят в Каинск. Мама тоскует по Валериану, тревожится...
Как далеко он был от семьи, от дома!..
Белые ночи Петербурга... Жизнь на улицах города не замирает. И есть в этих ночах что-то такое, что будоражит, делает человека уверенным, сильным.
И только Валериан по-прежнему ощущал пустоту вокруг, приходил на Петровскую набережную, сидел здесь, томимый белесым сумраком, и ему казалось, будто на том берегу, возле Летнего сада, стоит кто-то большой и озорной, иронично-насмешливый, беспрестанно следит за каждым его шагом и ради потехи строит всякие каверзы, чтобы свести Куйбышева на нет или просто позабавиться над его мучениями.
Если бы ему сказали, что пройдет много лет и та улица, которой он только что прошел, будет называться его именем, Куйбышев расхохотался бы. А рядом будет улица Чапаева, о существовании которого Валериан даже не подозревает, проспект Максима Горького, книгами которого он зачитывается, и Кировский проспект... Того самого Кирова, о котором он уже наслышан как о Кострикове...
Но все эти чудеса за плотной завесой времени. А сейчас на руках чужой паспорт. И никакого просвета впереди...
И все-таки с необыкновенными людьми всегда приключается что-то из ряда вон выходящее, чему нет логического объяснения. Куйбышев словно бы носил в себе эту странную необыкновенность.
Пуще глаза берег он паспорт на чужое имя. Паспорт был «железный», надежный. Если бы Куйбышев лишился паспорта, он вообще оказался бы вычеркнутым из жизни. Оставалось бы одно: сдаться на милость полиции, и его, конечно, сразу же отправили бы к месту ссылки, в Каинск, и там он встретил бы и сестер, и братьев, и мать, и отца. А возможно, его снова судили бы за побег и отправили бы на каторгу.
Был уже вечер, когда Валериан, усталый, измученный работой, плелся домой. Идти каждый раз приходилось через парк, и всегда он присаживался на ту самую скамейку, на которой подобрал его Максим Спиридонович.
Но сегодня на его скамейке кто-то сидел. Валериан опустился рядом.
— Закурить есть? — спросил сосед.
— Не курю.
— Я тоже не курю. А тут вдруг захотелось.
Парень был как парень, в косоворотке под ремень, в картузике, в брюках, заправленных в сапоги. Но лицо его показалось Валериану знакомым. Он вздрогнул. Так это же!... Как его звали?.. Ах да, Ермолай... Газета в Петропавловске... А потом Ермолай исчез. Арестовали. Теперь вот опять на воле. Такой же беглец, как и Валериан...
Заметив его пристальный взгляд, парень беспокойно заерзал на скамейке.
— Чего разглядываешь? Аль признал?
— Признал. Ермошка!
— Как то есть? — парень даже привскочил от неожиданности.
— А ты разве не признал?
Парень всмотрелся в перепачканное глиной и песком лицо Валериана и ахнул:
— Так это ж ты!
— Я.
— И давно?
— Да как тебя упекли, я и смотался. Газету-то нашу тю-тю...
— А я свое отсидел в Оренбурге. За отсутствием улик... На днях вот паспорт получил. На законном основании. Ну и чем ты тут занимаешься? Своих нашел?
— Нет, не нашел. С прошлой зимы ищу — и все зря. Чуть с голодухи не подох. А намерзся — страсть.
— Тогда твоя фамилия была Касаткин. А теперь?
— Соколов.
Парень покрутил головой, усмехнулся:
— Чудно как-то: я ведь тоже Соколов. А зовут тебя как?
— Андреем.
— Вот так штука! Я ведь тоже Андрей. Ермолай — это так, для конспирации. Ну а отчество?
— Степанович.
Парень резко оттолкнул Куйбышева, сдавленным голосом спросил, озираясь по сторонам:
— Где ты раздобыл мой паспорт? Это же мой паспорт. Мой!
— В Челябинске снабдили, когда направлялся сюда. Сказали — железный. Я ведь не знал, чей он. И твою фамилию не знал.
Парень сидел бледный, испуганный.
— Ну а вот если сейчас, в эту самую минуту, полиция нас накроет? Что тогда? А? Соображаешь? Два Соколовых Андрея Степановича одного года рождения и одной волости! Соображаешь? Я же Соколов!
Валериан почувствовал, как у него дрожат пальцы.
— Что же теперь делать? — спросил он упавшим голосом, — Я ведь не нарочно...
— Знаю. Одному из нас нужно немедленно улепетывать из Петербурга. Решай сам кому.
Валериан слабо улыбнулся, вынул из нагрудного кармана паспорт, протянул Соколову:
— Бери. Ты законный владелец. Улепетывать придется мне. Только не знаю куда. Первый же полицейский отведет меня в часть как беспачпортного бродягу.
Соколов нахмурился, призадумался. Потом приободрился:
— Ладно. На сегодня мой паспорт пока оставь при себе: пусть еще на несколько часов в Петербурге будет два Андрея Соколовых. Бог не выдаст — свинья не съест. А завтра что-нибудь придумаем. Приходи в это же время на эту же скамейку.