батя пристроил меня к Федулу, что в Каплюхине жил. Мясишко, кожу, лен скупал он в те поры, так в иные разы брал меня с собой в город, на базар. При нем, кстати, научился я и мясничать. В дороге он дрыхнет, храпит так, что лошади пугаются, а я сижу, бдю, погоняю их. О дурашка, силен был Федул, как битюг. Бывалочи, после распродажи подвыпьет и начнет чудеса показывать. Водку-то он хлестал четвертями. И меня, промеж прочим, приучил к этому зелью, им и платил, а не деньгами. Постой, постой, об чем я, забыл?
— Бывало, подвыпьет…
— Верно! И давай колобродить. Как-то забрела в огород чья-то телушка. Конечно, грядки помяла. Он увидел, а был тогда навеселе, и пошел выгонять, но никак. Тогда поймал животину, подлез под нее и понес, а мне кричит: «Михалко, нож! Сичас я ее на мясо». Едва соседка отбила телушку. А однажды на спор, тоже подвыпитьши, завел в избу лошадь. Большой матерый был мерин, а ничего, прошел, только хребтину содрал… Постой, об чем я начал-то?
— Об однокосках?
— Верно! — дядя Миша провел рукой по бороде, по запутавшимся в ней усам. — Это, брат, истинная любовь к ближнему была! — Он понизил голос чуть ли не до шепота. — В городе, гляди, где теперича Алексей, в дом один я попал… Да нет, не сам, Федул и послал. Для смеха, поди. Хорошо он заработал в тот раз, выпил и дал мне сколько-то монет! «Иди, слышь, маленько повеселись». И дом показал, небольшой, под красными фонарями. Зашел я туда, сел за столик, и ко мне, понимаешь, девица одна подсаживается. Красивенькая синеглазенькая, с челкой. Смеется: «Угостишь?» Я ей пива наливаю. «Миленький, это не угощение». Заказал красного. Выпили, она и разговорилась. «Понравился, слышь, ты мне: скромный. Была бы, — говорит, — воля, убегла бы с тобой хоть на край света». Еще выпила и повела меня к себе. Разделась и такой, понимаешь ли, кралей предстала передо мной, хоть молись на нее. Тут и давай миловать меня, щекоча своей челкой… Вот это была, брат, любовь! Сколько годов уж прошло, а помню. Главное — ее шелковую челку. Ух и челка!..
Помолчал, горестно развел руками.
— А в Настасье, в теперешней женке, обманулся. Не та челка, совсем не та…
— Михайло, хватит тебе, — окрикнул его отец. — А ты что уши развесил? — подойдя, схватил меня за ухо.
Я ушел за перегородку. Но подвыпившего дядю не так-то просто было остановить. Шагнув к отцу, он обнял его.
— Ваня, жизня-то какая у меня? Всего измяла, измочалила. — Он плюнул. — Только и вспомнить, что было. И ты не брани, Иван.
— Но с ребятенком зачем все мелешь?
— А ты что — хочешь в шорах его растить? Пускай сызмала понимает, что к чему.
Взяв узелок и натянув на лохматую голову изрядно вытертую заячью шапку, он пошел вон. Но у дверей обернулся, попросил напоследок еще закурить. И пошел, но опять не упустил случая отсыпать махорки в свой кисет.
Вскоре после этого дядя Миша заболел, слег в постель, кашлял, хрипел, задыхался. Мама каждое утро посылала меня к нему с кринкой парного молока — своей коровы у дяди Миши не было, а у нас еще сохранилась Пеструха. Мама уверяла, что от парного молока смягчит в горле. Но дядя Миша глазами показывал на залавок: поставь, мол, там, для деток. «Настасьиных и моих», — добавлял через паузу.
Что сделала болезнь с моим шумным дядей! Бородатое лицо его еще больше потемнело, глаза провалились, как у покойника, лоб изрезали глубокие синие складки.
— А, каков я? — одним и тем же вопросом встречал он меня, когда я проходил к нему в темный угол, где по соседству с рукомойником стояла кровать, застланная дерюгами, а в изголовье лежал все тот же холщовый зипунишко. Не дожидаясь ответа, он хрипел:
— А все из-за долгогривого. На сквозняке заставил свежевать своего бугая. Вот и просвистало. Дела-а…
Прокашлявшись, снова и снова справлялся, выбрал ли я ремесло.
Я молчал. Он, держа меня за полу полушубка, Алексеева обноска, вглядывался в лицо.
— Постой, ты уж не по Алексейкиной ли дорожке хочешь идти? Так зря! Батько-то, слышно, ни копейки не послал ему. Голодает небось парень да локотки кусает. Ты вот что, — чуть приподнялся дядя Миша, — в портняги меть. Батько твой тоже мало-мало портничал до войны. Теплое, скажу тебе, ремесло.
— Теплое! — передразнил я. — А сам ничего даже для себя не может сшить. Из шинели сладил ватник, и все.
— Э-э, не говори, — возразил дядя Миша. — Если бы у него не такие глаза…
Он снова опустился на постель, зарываясь головой в зипунишко, и, отдышавшись, стал наказывать:
— Слушай меня, Кузеня. Худому дядя Миша не научит. Держись рукомесла. Оно, брат, плечи не тянет, обогреет, оденет и прокормит. Ты глянь кругом. Кто сделал, примерно сказать, эту избу? Мастеровой, плотник. Кто стекла вставил? Стекольщик. А кто печь сложил? Да тоже мастеровой. Знай: человек без ремесла, как без рук. Одно слово, ни с чем пирожок, — повторил он свою любимую поговорку.
Дядя Миша будто знал, куда метит. Я завидовал всем, кто хоть что-то умеет делать с толком, хорошо. И твердил себе: я обязательно выберу ремесло, только малость подрасту.
Как-то, идя с грохотом[1] в сенной сарай на гумно, я услышал задорный перестук топоров. Доносился он с края деревни, что упирался в лес. Оставив у палисадника грохот, я побежал на этот веселый стукоток. Оказалось, там начинали строить новый дом для Силантия Ратькова. Я загляделся на строителей, забыв обо всем. Только когда почувствовал, как зашлись ноги от мороза, завернул к гумну.
Но с тех пор я не пропускал дня, чтобы не побывать у плотников. Прибегал и во все глаза смотрел, как они рубили венцы и бревно за бревном укладывали в стены. Как потом, поднялись стропила, появилась решетка крыши, на которую легла легкая дрань. Как прорубались окна, вставлялись косяки, рамы.
Простые деревенские плотники братья Петровы, на вид очень медлительные, тугодумные, казались мне чудодеями.
Мне тоже захотелось научиться плотничать, но отец качал головой: жидковат, паря. А я ходил и ходил к плотникам. Ходил всю зиму. К весне дом был готов, просторный, пятистенный, с горницей, разными клетями. В день новоселья мы, пацанята, вместе с мужиками прошли в большую половину, где еще пахло смолой, свежестью дерева и краски, окалиной железных скоб, еще не совсем высохшей глиной, которой печники не пожалели для печей.
— И тебе, Силантий Игнатьич, хватит, и деткам. Добротная хоромина. Не хуже, чем у питерщика, —