темноту, море вдалеке казалось еще чернее. Я прошел мимо двух часовых и поднялся наверх самого высокого нашего здания. Я сосредоточиваюсь, когда поднимаюсь. Три ступеньки — вдох, пять — выдох, дышу спокойно, ровно, и, добравшись до крыши, я уже готов — расслаблен, разгорячен. В тот вечер труднее всего было справиться с правой рукой, но я взял сошку и мог стрелять лежа. Я устроился, зарядил винтовку, проверил прицел, отрегулировал оптику. Держать правую руку на весу было немного больно, и я сначала сидя наметил мишень в бинокль. Вдалеке горели огоньки. Я выбрал себе здание на расстоянии пятисот-шестисот метров, одно окно было освещено, видимо, газовой лампой. Мне была видна только та часть, где в глубине висела занавеска. Наверное, беженцы или нищие, устроившиеся там после того, как их дом разрушили. Бойцы ни за что не оставили бы свет на таком расстоянии и на такой высоте. На улице — ни души. Я долго смотрел в бинокль на это окно, где время от времени мелькала какая-то тень. Я был совершенно спокоен и мог бы отлично пострелять, несмотря на руку, только надо было стрелять довольно быстро — слишком долго оставаться в одной и той же позе я не мог. С моря дул легкий бриз, ничего не происходило. Я точно определил место, приблизительно навел винтовку и лег. Спокойно дышал. Почти сразу удалось навести оптический прицел на это окно, я нацелился туда, где должна была обрисоваться тень, и затаился. Продержался минуты две, потом рука заболела. Ничего. Я снова сел, подождал четверть часа, не сводя с окна бинокль, свет по-прежнему горел. Вторая попытка оказалась более удачной. Не успел я залечь, как промелькнула тень. Я тихо отправил в нее пару пуль на высоту двух третей от пола. Винтовка почти не дрогнула; я увидел, как тень рухнула и через три секунды свет погас.
Незамысловатый выстрел. Рука болела, и мне надо было немного отдохнуть. Я повернулся на другой бок и уставился на городские крыши. Луна тускло освещала угол какой-то довольно широкой улицы. Вокруг никого, надо было только набраться терпения. Может быть, удастся быстренько перейти от бинокля к винтовке, если кто-нибудь появится. Я установил сошку в нужном направлении, сел так, чтобы понадобился всего один прыжок, если выскочит прохожий. Надо быть полным идиотом, чтобы разгуливать ночью в этих кварталах, однако предугадать невозможно. Если бы проехала машина, я бы ни за что не успел схватить винтовку. Я ждал два часа, никто не прошел. Я в третий раз сменил позицию, но безуспешно. На мгновенье я прикорнул, лежа на спине под звездным небом. К двум часам ночи я вернулся вместе с теми, кого сменили на посту, и мы с ними съели по сэндвичу.
И дом, и квартира полностью погрузились в тишину и во тьму. Войдя, я не зажег свет, а сразу бесшумно прошел на балкон. Я тихонько, медленно приоткрыл ставень Мирны, он был новый и не скрипел. Лунный свет проникал в ее комнату через открытое окно; она спокойно спала. Из-под простыни высовывались лишь одно плечо и затылок; грудь вздымалась почти незаметно. Лицом она уткнулась в подушку, на которой раскинулись волосы; она лежала боком, и я угадывал под натянутой простыней ее ягодицы и ноги. Я стоял в паре метров от нее совершенно неподвижно, сколько времени — не знаю. Потом вышел, осторожно пятясь назад. Закрыл ставень и уселся в кресло, не понимая толком, что же хотелось сделать.
* * *
Всю неделю я продолжал свои ночные вылазки, правда безуспешно, не считая нескольких выстрелов. Мне не терпелось полностью восстановить функции руки и работать днем. Перемирие закончилось, иногда бомбили, но на передовой было относительно спокойно. Мы выиграли бой на холмах, к сожалению, с большими потерями, и на стенах теперь висели фотографии погибших.
Вечером, когда я вышел, Мирна ничего не спросила, она знала, что я иду в дежурную часть, но я не понимал, знает ли она, чем я занимаюсь после. Наверное, кто-то ей об этом сказал; всегда есть люди, которые вам все сообщают. Все завидовали власти военных. Если бы я не боялся, что она испугается, я бы спросил у нее, ради интереса, что она об этом думает. Как бы то ни было, мы почти не разговаривали, помимо обычных бесед о каждодневной жизни, и так было лучше. Мне хватало того, что я разглядывал ее ночью и время от времени гладил по волосам, когда она проходила мимо. Она немного напрягалась, будто боялась, что я сделаю ей больно. Однажды ночью, думаю, она заметила меня в своей комнате; я, как обычно молча, стоял как ангел-хранитель. Она повернулась ко мне, и я увидел ее приоткрытые губы, зубы, еле заметную грудь, почти черную руку на большой белой волне простыни, и вдруг я увидел, как ее глаза открылись, заморгали и широко распахнулись. Она тоже пристально смотрела на меня в ночи. Потом ее рука пошевелилась, она замоталась в простыню и отвернулась. Я долго стоял неподвижно, боясь, что она окончательно проснется; холодный пот стекал по спине. Я думал о моей крыше, о винтовке и говорил себе, что, если она проснется и начнет кричать, мне придется ее убить, и от этой мысли мне стало разом грустно и радостно. Но она заснула, простыня мерно вздымалась. Мое сердце тоже снова стало биться в прежнем ритме. Видимо, она спала, и в худшем случае ей приснюсь я или какой-нибудь кошмар, если в темноте она не различила мое лицо.
Каждую ночь, возвращаясь, я ходил смотреть, как она спит. Ни наша прогулка, ни кино ничего не изменили в ее поведении, она занималась матерью и домом и так же мало говорила. Однажды она спросила, может ли она пойти к тете; я согласился, но сказал ей остаться там ночевать, чтобы не попасть под обстрел. Ее не было дома, и я вернулся только на рассвете; у меня получился трудный красивый случайный выстрел, я попал в неосторожного или невыспавшегося шофера такси, прямо в голову. И я снова в себя поверил.
Рука зажила, воспаление прошло, и вскоре сохранилось лишь ощущение, что она не до конца сгибается, наверное, из-за швов. Я сходил в диспансер, где мне их вытащили, остался только шрам — розовая линия в три сантиметра с красными точками по краям. Мне не надо было больше слоняться по квартире, где только и дел, что смотреть на Мирну, суетящуюся вокруг, и слушать, как мать распевает песни.