помещенной Булгариным в «Северном архиве» под псевдонимом «Московский уроженец А. М.»{132}: С. С. Волк называет ее автором декабриста А. Н. Муравьева{133}, С. С. Ланда{134}, а за ним М. И. Гиллельсон{135} — редактора «Северного архива».
Неизвестен автор заметки о переводах «Истории» за рубежом, скрывший себя под псевдонимом «N. N.»{136}. Можно предположить, что им был Вяземский, находившийся в Варшаве и имевший возможность получить информацию из европейских стран.
Установление авторства опубликованной части материалов полемики имеет важное значение для конкретизации позиций участников дискуссии. Но в ряде случаев этот вопрос является далеко не принципиальным. Говоря так, мы имеем в виду те случаи, когда источники свидетельствуют о коллективном характере подготовки ряда работ либо об отражении в них позиций определенных группировок, общественных объединений. Так, например, Й. Лелевель готовил свою критику «Истории» вместе с И. Онацевичем, К. Контрымом, И. Н. Лобойко{137}. Последний по его просьбе запросил мнение об «Истории» Ходаковского, часть соображений которого вошла в рецензию Лелевеля{138}. Современный исследователь, касаясь работ Вяземского, помещенных в «Московском телеграфе», справедливо отмечает, что «сотрудничество Вяземского с Н. А. Полевым было столь тесным, что вряд ли представится возможным полностью разграничить их авторство»{139}.
Второй особенностью подцензурной части материалов полемики является довольно распространенное расхождение их с подлинными авторскими рукописями. Прежде всего это характерно для тех из них, которые публиковались в периодике. В практике издания журналов и альманахов авторские рукописи проходили по меньшей мере двухступенчатый барьер: редакторскую правку, подчас не согласовывавшуюся с авторами, и цензурные рогатки. К сожалению, из-за того, что документы редакций журналов и альманахов этого времени дошли до нас в фрагментарном виде, мы не можем показать по отношению хотя бы к наиболее интересным материалам полемики «потери» при прохождении этих барьеров. Но и то, что сохранилось, достаточно красноречиво говорит о них. Так, рецензия Лелевеля, написанная на польском языке, была не только опубликована Булгариным в вольном переводе, но редактор-издатель «Северного архива» пошел еще дальше, исключив ряд мыслей автора и добавив в рецензию свои соображения. В частности, из нее были исключены мысли Лелевеля о вреде религиозной нетерпимости историка, об отрицательном отношении античных писателей к деспотизму, ряд сравнений труда Карамзина с сочинением польского историка А. И. Нарушевича{140}. В то же время Булгарин включил в рецензию Лелевеля важную фразу о том, что историческая истина может искажаться от ослепления «политическими мнениями»{141}. Сохранившаяся рукопись «Московского вестника» со статьей Вяземского против Арцыбашева показывает, насколько решительно члены редакции — М. П. Погодин и С. П. Шевырев — правили эту работу, смягчая имевшиеся в ней оценки и вставляя свой текст{142}.
Не менее существенными были и цензурные правки. Так, например, со значительными купюрами увидело свет послание Вяземского к Каченовскому. В нем, в частности, были исключены (А. И. Тургеневым) строки о Б.-Х. Минихе и сочувственное упоминание о А. Н. Радищеве, а также разоблачение лагеря литературных и политических ретроградов{143}. Письмо об «Истории» декабриста Н. И. Тургенева, по свидетельству его брата А. И. Тургенева, было «изуродовано цензурою». В авторском тексте письма декабриста, говоря словами А. И. Тургенева, «не было недобрых татар, но было кое-что прочее, которого теперь нет»{144}.
Стремясь обойти цензурные рогатки, многие участники полемики были вынуждены прибегать к хорошо понятным современникам иносказаниям, недомолвкам, намекам, теперь подчас с трудом поддающимся расшифровке. Эзоповский язык многих материалов подцензурной части дискуссии является ее третьей особенностью.
Примеры хорошо известны. Так, С. С. Ланда{145} убедительно показал, что выступления в полемике декабриста Н. И. Тургенева одновременно представляли попытку не только защитить Карамзина от критики Каченовского, но и использовать подцензурную печать для пропаганды своих социально-политических убеждений. В одной из своих заметок Н. И. Тургенев остроумно перевел обсуждение вопроса о последствиях ордынского ига и рассказ об извозчике, вернувшем ему по ошибке полученный империал, на осуждение «внутреннего татарского ига» (крепостного права) и его защитников.
К наблюдениям Ланды следует добавить еще одно: эпизод с извозчиком прямо высмеивал Карамзина, поместившего в 1802 г. на страницах журнала «Вестник Европы» заметку «Русская честность». В ней в сентиментально-восторженном духе рассказывалось о бедном мещанине, который нашел портфель с деньгами и возвратил его владельцу. «Я читал где-то, — замечал Тургенев, — довольно остроумное рассуждение о том, надобно ли детей или людей простого состояния, что во мнении добрых людей значит одно и то же, — надобно ли их награждать или одобрять за дела честные, происходящие от их произвола? И рассуждающий серьезно решил, что такие награды и одобрения вредны и что на добрые поступки детей и простых людей не должно в их присутствии обращать никакого внимания, дабы показать им, что они не сделали ничего особенного и только исполнили долг свой»{146}. В другой заметке Н. И. Тургенев, говоря о существовании в Древней Руси понятий чести и рыцарства (которые связывались им с республиканскими добродетелями), пропагандировал свою излюбленную идею о наличии давних республиканских традиций в отечественной истории{147}.
Примечательна иносказаниями и недомолвками и рецензия Лелевеля на «Историю». Внешне она, отличавшаяся ненавязчивым тоном, неторопливыми, обстоятельными рассуждениями, сопоставлением достоинств и недостатков труда Карамзина с «Историей польского народа» Нарушевича, содержала высокую оценку труда историографа. Но за всем этим скрывалась решительная и последовательная критика «Истории», и прежде всего ее монархической концепции, представлений автора о задачах и предмете исторического труда. «Я хотел вежливо говорить обиняками», — признавался польский ученый Булгарину{148}.
Исследования советских ученых обнаружили немало других примеров использования подцензурной печати в полемике вокруг «Истории» для рассказа о важных событиях в общественной жизни России и выражения отношения к труду Карамзина. В 1828 г. А. С. Пушкин, используя систему намеков, несложной «зашифровки» фамилий современников их начальными буквами, сумел рассказать на страницах альманаха «Северные цветы» о нелегальной критике, которой была подвергнута «История» со стороны декабристов Н. М. Муравьева и М. Ф. Орлова, а также о спорах, которые вызвал труд Карамзина в русском обществе{149}. Об откликах на «Историю» в московском обществе с помощью тех же приемов сообщил в печати А. Е. Измайлов. В его заметке фигурируют несомненно реальные лица московского салона некоей «Ефразии»: «лукавый учтивец света», «простодушный мудрец», «муж славный талантом и добродетелью», «явный враг ума, достоинства и славы» и другие, решительно не сходящиеся в своих мнениях об «Истории». По словам Измайлова, один из его собеседников заметил, что, если бы был остракизм, он написал бы на черепке имя Карамзина, «как афинский поселянин имя Аристида… по одному с ним побуждению»{150}. Намек очевиден; как легендарному афинянину в свое время надоело слушать о справедливости древнегреческого политического деятеля, так и