— Что, забивать будете? — ужаснулась Оленька.
— Не забивать, а доить! Мне для голоса молочные полоскания нужны, а молока в Москве нет. — Тут он услышал рев Адочки. — А кто у тебя там так плачет?
— Дочка моя Адочка. Ей тоже молока не хватает.
— Конечно, Мишкина. Он же мой муж!
Адочка продолжала кричать. Оленька рванулась к оставленной на центральной аллее коляске и стала лихорадочно трясти ее, но это не помогало. И великий певец ее пожалел:
— И на кой тебе все это сдалось? Замужество, Мишка, дочка! Ведь сама еще из пеленок не вылезла. — И обрадованно продолжил: — Знаешь, у меня, небось, излишки молока оставаться будут, так я могу их твоей дочке отдавать.
Оленька онемела от восторга, и жизнь ее Адочки была спасена.
Лёва
Лёва повзрослел неожиданно даже для себя. Еще вчера, казалось, был он пухлым херувимом, помешанным на музыкальных инструментах. В оркестре училища он метался между флейтой, роялем и барабаном, пока не падал в изнеможении. Но через минуту вскакивал, хватался за смычок виолончели и продолжал играть, дирижируя игрой остальных музыкантов левой рукой. А сегодня глянул в зеркало и удивился — на него смотрел высокий худощавый юноша с красивым выразительным лицом, отдаленно напоминающий Оленьку.
Человек с таким лицом не мог играть во время войны на простеньких инструментах в детском (так мысленно Лёва называл свой оркестр) симфоническом оркестре, ему пора заняться настоящим взрослым делом. И Лёва, не раздумывая, в порыве, как он потом это называл, идиотического патриотизма подал заявление в артиллерийское кадетское училище. Положение русской армии к тому времени было не ахти какое, и, невзирая на то, что юноша еще не достиг призывного возраста, его приняли в училище. И хотя он был музыкантом до кончиков ногтей, но и на артиллериста выучился бы с отличием, если бы в тот год Россию не закружило в вихре непредсказуемых бессмысленных революций.
Но революции революциями, а артиллерийское училище Лёва закончил и вышел оттуда в чине прапорщика. Вышел, огляделся вокруг и не увидел ничего — потому что ничего уже не было. Там, где когда-то возвышалась Россия, зияла глубокая зловонная яма, затянутая дымом пожаров, залитая человеческой кровью. И по крови нельзя было определить, чья она — белых или красных, пролетариев или буржуев. По дыму невозможно было узнать, что сгорело — хижины или дворцы.
Раз нельзя было определить, Лёва поплыл по течению — он подался на юг, юг был во власти белой армии, и прапорщик Лев Книппер вступил в ряды Добровольческой армии генерала Деникина. Нельзя сказать, что ему там было уютно. Балованный юноша, выросший в артистической семье, воспитанный на классической музыке, взлелеянный нежными руками самой Ольги Книппер-Чеховой, с трудом уживался с грубым офицерьем, потерявшим всякую надежду на выигрыш в этой смутной игре. Лёва давно бы расстался с белой армией, но и красная его не привлекала. Он насмотрелся на изувеченные трупы белых офицеров, взятых в плен большевиками. Особенно нравилось красноармейцам изысканное развлечение, известное под названием «белые перчатки». На печи нагревали до кипения большую кастрюлю с водой, подгоняли к ней пленного и окунали его руки в кастрюлю и держали за плечи до тех пор, пока он не сомлеет. Потом вытаскивали из кипятка его руки, подрезали кожу у локтей и снимали ее, как перчатки. Кожа после такой процедуры соскальзывала с легкостью. Так стоило ли дезертировать из белой армии и рисковать руками? Лёве его руки были дороги — он верил, что его ждет великое будущее, которое будет создано этими руками.
Ольга
Ольга сходила с ума от беспокойства — вот уже почти год, как ее любимый мальчик пропал без вести. В то страшное время люди исчезали навечно, не оставляя следа. Они могли быть расстреляны белыми или красными, похищены бандитами, могли умереть от голода, тифа и быть похоронены в братской могиле. Ольга могла бы перечислить еще сотни или даже тысячи способов, которыми мог бы быть убит ее Лёвушка, но она предпочла единственный, тот, что мог оставить его в живых, — она денно и нощно молила об этом Всевышнего. Ольга никогда не была религиозна, разве что порой автоматически принимала участие в церковных церемониях, но безумные послереволюционные годы, разрушившие весь уклад ее отлично налаженной жизни, повергли душу в смятение. Она уже не знала, во что верить.
Но и времени разобраться в себе не стало — ее захлестнул поток жизни. Сначала в комфортабельной квартире на Пречистенском бульваре появилась дурно пахнущая троица — представители пролетарского жилищного комитета города Москвы. Они осмотрели Ольгины хорошо обжитые покои и вынесли вердикт: «Уплотнить гражданку Ольгу Чехову, единолично занимающую сто сорок метров жилой площади». Напрасно Ольга уверяла их, что с нею в этой квартире проживают поломойка, кухарка и горничная, напрасно не поленилась сбежать вниз по лестнице, чтобы дать им убедиться воочию, кто жил в этой квартире с 1900-го до 1904 года — они были неумолимы. Так что Ольге ничего другого не осталось, как, набросив на плечи старенькое кухаркино пальтишко, чтобы не дразнить товарищей, схватить извозчика и помчаться к Станиславскому.
К уплотнению Ольги Книппер-Чеховой он отнесся со странным равнодушием, чем несказанно ее обидел, и напрасно! Его самого на прошлой неделе уплотнили, да еще как! Просто выставили на улицу из его фамильного дома, но он ей ни слова об этом не сказал — он не хотел афишировать решение жилищного комитета, оно его унижало. К счастью, об этом узнал сам товарищ Ленин, который восхищался Станиславским, Художественным театром и пьесой Чехова «Вишневый сад». И товарищ Ленин восстановил справедливость: фамильный дом Станиславскому, конечно, не вернули, но дали ему приличную квартирку в центре Москвы, а актеров его театра сделали госслужащими. Им назначали государственную зарплату и продуктовый паек, дававший возможность разве что не умереть с голоду. Но все-таки не умереть.
Ольгину квартиру разгородили на две — благо, в ней было два входа, парадный и черный. И как по заказу свыше квартира начала быстро наполняться родственниками, словно для того, чтобы доказать, что свято место пусто не бывает. Первой появилась Ада Книппер, старшая дочка Кости и Лулу. Поздним вечером она постаралась незаметно пройти по бульвару, который со времен революции не подметали днем и не освещали по ночам, осторожно пробралась в некогда роскошный подъезд дома номер 23, крадучись поднялась по лестнице и несмело поскреблась в дверь квартиры своей знаменитой тетки левой рукой, потому что правой прижимала к груди маленький, громко вопящий сверток — свою недавно рожденную дочь, которой даже имени еще не успела дать. Детский рев услыхала Ольга и послала кухарку выяснить, кто скребется в дверь. Кухарка — единственная из прислуги, которую Ольга оставила после уплотнения и которая согласилась три раза в неделю убирать ее квартиру — приотворила дверь и обнаружила за ней молоденькую нищенку с новорожденным младенцем в руках. Она хотела было захлопнуть дверь перед носом попрошайки, но та успела крикнуть: