средств к существованию, – ей пришлось приклониться к поставленному плечу родному?.. Слава богу, что вышло именно так.
И как же, однако, хорошо получилось вот этим вечером то, что Валерий нечаянно – под влиянием ли близкого расставания со всеми или тихих, ласковых материнских бесед с ним – смягчился: чистосердечно, со слезами на глазах, и, дрожа, как серенький кролик, просил тетю Дуню простить его и не помнить зла на него – он раскаялся в своем дурацком поведении, признал, что был неправ.
Ой, возликовала вновь душа у Анны, прыгая на радостях; возликовала она оттого, что все по-доброму в конце-концов сладилось с сыном, что добро все-таки взяло свое, что он простился по-хорошему, сердцем отойдя, просветленный, и что, значит, вовсе не напрасно мать, любя, и взыскивала, когда нужно, с них, сорванцов, – они были все же понимающие, чувствующие у нее, не дубовые…
XIII
Когда ранним утром следующего дня, еще затемно, юркий сухозадый мужичонка, староста Вьюнок, старавшийся быть сговорчивым, покладистым, немцы и кормленые полицаи с холодными, надменными физиономиями обошли землянки да избы деревенские и, проверив, согнали взрослых и молодежь от четырнадцати лет в центр деревни, к комендатуре, когда затем гитлеровцы деловито выстроили всех там, на расчищенной от снега улице, как и каждый божий день – при обнаряживании отработкой задарма на великую армию немецкую, и когда начали они отдельно отбирать мужчин, парней, но не трогая покамест женщин, девушек, и тут, вытолкнув, отделили от взбудораженной толпы также и Валерия, вслед за семнадцатилетним Толиком, сыном Поли, Полюшки, когда невзрачно-щуплый немецкий комендантишко стеклянным взглядом проблестел по лицам отобранных и по-птичьи объявил им, что они теперь позарез нужны великой Германии, когда к тем приставили конвой и погнали их в никуда и когда округу огласил сильней взметнувшийся бабий плач и стон, и крики – когда это все случилось, тогда все для Анны как бы стойким туманом застлало и почти уж ничего она не видела перед собой. Лишь светились среди печально остуженных ребячьих лиц бесконечно милые черты родного бледного лица да невыразимо грустные, кричащие глаза Валерия, и все. Глаза его кричали ей: «Что же, мама, ты бездействуешь?! Спаси!..»
И так отчаянно кричали своим матерям глаза всех угоняемых мальчишек.
А как спасти ребят? До околицы и дальше женщины колонну провожали. Словно замагниченная, Анна, вспахивая снег, вполощупь продвигалась сбоку, слева, – за идущим сыном поспевала; она накрик тоже кричала, но не слышала себя, не слышала, – криком исходила оттого, что нисколько не могла уже помочь ему, себе. Она уже не могла идти самостоятельно, без поддержи, и ее вели под руки Дуня и Наташа, Полюшка, сами все зареванные также, как белуги. Как и в памятно звенящее пустотой июльское воскресенье в 1941-м, когда Анна, убиваясь, провожала на фронт своего Василия, бывалого отца семейства и обстрелянного уже солдата, кто отбухал смолоду семь лет в сражениях первой мировой и гражданской войн, был поранен. Но каково же ей было отдать совсем незащищенно-хрупкого, незакаленного, каким он еще был, шестнадцатилетнего сыночка прямо в лапы озверелой, кровожадной вражины. Вот она наказана! Не смириться с этим ни за что.
Он-то, горемычный, побледнелый, рядом с скисшим Толиком в колонне шел; все крепился он, успокаивал ее с покорной виноватостью. Да внезапно, пересиливши себя, прокричал – не только ей, одной:
– Ну, кончайте выть, кончайте, мам, я говорю! Слушайте… Домой ступайте и готовьтесь к завтрашнему: говорят, и вас погонят послезавтра!.. Себя пожалейте…
Смысл сказанного наконец проник в сознание Анны и ужаснул пронзительной реальностью. В сердце вновь захолонуло невозможно как. Неужели верно – нужно всем им собираться все-таки?! Было-то нешуточное такое: Анна все же разумела мало-мальски, что в ее оставшейся еще немаленькой семье было только двое, двое взрослых, на кого еще можно чуточку рассчитывать, – сама она и Наташа, не учившаяся ныне школьница. Других – мужчин – уже не было.
Днем то подтвердилось точно. В обход известил всех староста Вьюнок. Извольте, уважаемые, знать: назавтра выселение назначено! В приказном порядке…
И вот заново на полный-полный оборот запустили Анна, Дуня, дети все последние силенки: собирали одежду, белье, шили, кроили, выкраивали и штопали, подзаклеивали калоши, подшивали валенки и мололи прибереженное на самый черный день зерно. И всю-то жаркую, душную ноченьку в подземелье опять Анна пекла пресные лепешки из полученной муки (немцы, расщедрившись ни с того ни с сего, выдали им двадцать с лишним килограммов трофейной, т. е. советской), и из грубо смолотой – одного пропуска – ржи (для того же, чтобы мельче смолоть на чугунке, помол этот следовало б пропустить вторично, снова подсыпая его по горсткам в лунку, для чего уж просто не хватало сил и времени) и затем увязывала по мешочкам травяные (с большой примесью кашки, лебеды, крапивы и еще чего-то) сухари и картофельную шелуху, очистки, насушенные ею впрок за многие покатившиеся под откос дни, насушенные не по чьей-нибудь благой подсказке, а благодаря лишь безошибочному женскому чутью и исходя из практического, житейского опыта.
XIV
Согнанные нервно-зябнуще толклись, кучась, около комендатуры – тесовой трехоконной и подслеповатой чуть избы Смородихи с живучими, алевшими на подоконниках в горшочках и доныне, прелестными трубчатыми геранями, которые словно зазывали из-за окон мимо проходящих, ловя взгляды: «Ну, пожалуйста, входите в дом; входите, просим милости!» И, должно быть, все ретивые немецкие коменданты, какие со дня оккупации менялись здесь скоротечно из-за наступательно-отступательного перемещения войск, проявляли к цветам консервативно-сентиментальную на войне слабость: становились на жилье в Ромашине исключительно лишь к одной Смородихе. Вполне возможно, потому еще, что в избе этой было чисто, а детей не было – всего-навсего две тихо, аккуратно, будто бестелесно жившие сестры. Поэтому немцы их и почти не трогали и не терзали так, как всех жителей. Однако же сейчас, покончив с такою привилегией для них, их тоже выпихнули вон невежливо, – принудили выселяться; неприкаянно и они среди толпы околачивались, с жалостью взирали, вероятно, на свои гераньки, с коими прощались по-ужасному.
Конвульсивно в толпе что-то сдвинулось, сместилось; крайние напористо полезли с санками поближе к серединке, куда со списками приспел чернявый деловой староста Вьюнок, обложенный немцами со сторон и хрипло каркавший.
– Дайте, дайте нам пройти вперед! – Лидка, Зинка, Любка, Дашка Шутовы со своими чадами, с крепкой еще матушкой прорывались скопом, затолкав Анну с Верой. – Что, боитесь сами подойти поближе?.. Так пустите нас!.. Не застите…
– Там не сахар, милые, дают, не гостинчик, – отпустила язвительно Поля. – Что толкаться, лезть позря? Чай, не лошади… –