мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал[77].
Для Баумана ангел истории спустя столетие развернул свое лицо в сторону «заранее пугающего ада будущего», в котором предвидит утраты и разрушения. Катастрофы прошлого начинают ретроспективно восприниматься утопично (или «ретротопично»), ангел истории на фоне пугающего будущего забывает о руинах в прошлом, начиная желать их возвращения. Ретротопия — это двойное отрицание утопии Мора, «утраченное/украденное/покинутое и призрачное прошлое»[78].
Для ретротопии и ретромании, о которых пишут Рейнольдс и Бауман, характерна ностальгия по прошлому. Филолог и славист Светлана Бойм исследовала феномен ностальгии в коллективной памяти и выделила два типа ностальгии: рефлексирующую ностальгию-фантазию и реставрирующую ностальгию-реконструкцию.
Реставрирующая ностальгия — это консерватизм и нетерпимость к новому, желание в точности возродить старый порядок. Конспирология, идеализация прошлого, создание национальных мифов, возвращение к модерну или архаичным формам — все это является симптомами реставрирующей ностальгии и сильно пересекается с тенденциями, описанными Бауманом (реставрация племенной модели общества, возвращение к первобытному сознанию, нарушение представлений о «цивилизованном порядке»). Это именно та неотрефлексированная ностальгия, которая, по его мнению, «рождает чудовищ»[79].
Однако музыкантам, о которых мы будем говорить, присущ другой тип ностальгии. В их ссылках на советскую эпоху чувствуется четкая критическая и ироническая дистанция по отношению к прошлому. Их ностальгия, если пользоваться терминами Бойм, рефлексирующая: она фрагментарна, апеллирует к индивидуальным чувствам и отрывочным воспоминаниям, которые едва ли могут собраться в единое целое. Вместо создания авторитарных коллективных мифов она подразумевает критическую рефлексию о прошлом и ироническую дистанцию. Рефлексирующая ностальгия носит индивидуальный характер, часто далеко отстоит от активных политических действий, наслаждается прошлым и лелеет свою тоску по нему. Если вернуться к беньяминовскому ангелу истории, то можно сказать, что при рефлексирующей ностальгии ангел, в ужасе повернувшись к будущему, ни на миг не забывает о том, что прошлое также представляет собой руины. Только на них он смотрит не как на свидетельства свершившейся катастрофы, а как на открытые для пересмотра потенциальности, «нетелеологические возможности исторического развития» или «непредсказуемые приключения в синкретическом восприятии»[80].
3. Новая искренность в эпоху капиталистического реализма
Как мы выяснили, ностальгия по прошлому может быть критической, но при этом очень искренней и личной. Если ранее ирония использовалась чаще как ход для обличительной критики, то в условиях, когда критика является трудноосуществимой или неэффективной, ирония может «поменять свой знак» и стать стратегией для искренних высказываний. Такую ситуацию мы могли наблюдать в позднесоветскую эпоху, когда все еще нельзя было критиковать власть, но уже было невозможно мириться с нарастающей абсурдностью многих идеологических шаблонов. Одним из ответов на такое состояние стала новая искренность. Создатели этого подхода поэт и художник Дмитрий Пригов и критик Михаил Эпштейн описывают ее как способ борьбы с нарастающей абсурдностью поздней советской эпохи через намеренное утрирование идеологических клише и смешение их с распространяющейся массовой культурой китча[81]:
Постконцептуализм, или новая искренность, — опыт использования «падших», омертвелых языков с любовью к ним, с чистым воодушевлением, как бы преодолевающим полосу отчуждения <…>: лирическое задание восстанавливается на антилирическом материале — отбросах идеологической кухни, блуждающих разговорных клише, элементах иностранной лексики[82].
Эллен Руттен, исследовательница русской постмодернистской литературы, отмечает, что феномен новой искренности сосредоточен вокруг вопроса: что наступает после постмодернистского релятивизма — если что-то вообще наступает[83]. По Руттен, основными факторами, повлиявшими на обращение российских интеллектуалов (креативных профессионалов) к новой искренности после распада СССР, были советская травма, сопряженная с провалившимся коммунистическим экспериментом, и болезненный переход к капиталистической экономике через шоковую терапию. Эти обстоятельства приводят к тому, что постсоветская коллективная память строится не только на запоминании, но и на забывании травматичных эпизодов советской истории[84].
На примере поворота писателя Владимира Сорокина от постмодернистских романов к «искренним» антиутопиям в 2000-е и 2010-е годы Руттен рассуждает о том, что в капиталистическом мире обращение к новой искренности диктуется не только желанием автора самого по себе отойти от постмодерна в сторону большей эмоциональности, но и социально-экономической мотивацией — такая стратегия может сознательно или интуитивно выбираться автором как приносящая популярность. Такие элементы постиндустриального капиталистического развития, как коммодификация, медиатизация, диджитализация и автоматизация повседневной жизни, приводят к «совершенно новой письменной культуре, <…> располагающей к искреннему высказыванию, осуществляемому как никогда напрямую в истории медиа»[85].
Если для позднесоветской эпохи новая искренность стала ответом на стагнацию политической системы, то, на наш взгляд, в нынешних условиях можно говорить о новой искренности как феномене, сопровождающем эпоху капиталистического реализма. Такой диагноз современности ставит Марк Фишер в одноименной книге, говоря о всепоглощающей способности капитализма превращать всякую критику в товар. Любое высказывание против системы может в любой момент стать популярным и утратить свой критический потенциал, стать очередным безликим кликбейтом или шаблоном в массовой культуре.
Российские музыканты (Слава КПСС, Монеточка, «Буерак», «Комсомольск» и другие) часто применяют в отношении себя термин «постирония». Однако его значение употребляется исполнителями в слишком разных контекстах: часто они используют слово «постирония» для описания в принципе любого нелинейного нарратива, сочетающего в себе несочетаемое.
«Когда постмодернизм усиливается или становится „поздним“, характерные для него ирреализм, антиреализм, пастиш и рефлексивность перестают служить примерами критики. Они больше не подрывают, не ниспровергают и не выводят из строя устаревшие предметно-изобразительные коды, вместо этого превращаясь в фундамент для новых, в полной мере функциональных предметно-изобразительных кодов», — пишет исследователь постмодернизма Ли Константину[86]. Таким же образом можно говорить и о вписанности постиронии в капиталистическую логику. С другой стороны, некоторые исследователи считают, что в постиронии, наоборот, присутствует искренний потенциал. Так, Лукас Хоффман пишет, что применительно к литературе постирония подразумевает «использование ироничных и сознательно экспериментальных средств для достижения искренних и сентиментальных целей»[87]. Часто серьезный посыл и гротескную форму, в которую он облечен, очень трудно отделить друг от друга (иногда — невозможно).
Понятие новой искренности, по нашему мнению, может пролить свет на некоторые высказывания современных российских музыкантов об СССР и прояснить значение иронии и постиронии. Термин удачно вписывается в постсоветский контекст, так как изначально появился в качестве стратегии художественного противодействия советскому режиму. Культурные механизмы позднесоветской и постсоветской эпохи в 2010-е приобретают новое значение, поскольку советские символы еще сильнее отрываются от первоначально вкладываемых в них смыслов. Если для