Ронсара, раз была из Парижа. Но и тогда она промолчала, глядя на Грениха долгим изучающим взглядом.
– Неужели что-то случилось? – как-то бессознательно вырвалось у него.
– Слючильось, – зло процедила вдруг африканка, разлепив толстые губы и обнажив рядок маленьких, остреньких, ослепительно-белых зубов. Тут ее прорвало. Она принялась сыпать пригоршнями непереводимых морфем, в которых свистели и иглами сыпались гласные, звенели и заставляли дрожать воздух тяжелые «думба» и «мбва». Грених аж зажмурился на мгновение. Лицо африканки изменилось до неузнаваемости, черты страшно исказились, глаза выпучились и вращались, ноздри вздулись – идол ожил, разгневался и готов был поразить громом и молнией осмелившегося его потревожить.
– Погодите, гражданка… Таонга, я ведь не говорю по-вашему, – профессору наконец удалось вставить в небольшую паузу мольбу о пощаде.
На мгновение лицо африканки снова приняло прежнюю невозмутимость, она чуть повела бровями, выказывая удивленное недовольство, быть может, тем, что не понимает слов Грениха, или же, напротив, тем, что осталась непонятой им. Потом внезапно взяла его за руку и повела к трамвайной остановке. Подоспел вагон, она решительно забралась внутрь. Грених последовал за ней.
Усевшись на скамейку внутри вагона, Таонга принялась рыться в своей корзинке и вынула из ее недр кучу смятых бумажек, оказавшихся рецептурными бланками. Грених принялся расшифровывать почерки гениев фармации. Это были покупки из аптек на Большой Садовой, из «Аптеки Кооперативов, рабфаков и вузов», из «Гомеопатической» и «Аптеки Мосздравотдела», из каких-то незнакомых ветеринарных магазинов. Таонга взяла один из листков и ткнула пальцем в запись, сделанную на развороте:
– Адрьес, адрьес, – моя на Рита. Траумвай. Арака джуу!
– Денисовский переулок, дом № 24?
– Ндьё! Дэнисувасовски! – закивала африканка. – Ндьё!
Сойдя у Чистопрудного бульвара, пешком они двинулись через Покровку, бывшую Старую Басманную, Гороховским переулком мимо чуть ли не готического в красном кирпиче с высокой башенкой замка несуществующего ныне приюта евангелического попечительства, мимо здания женской гимназии, где открылась школа, притихшая в дни каникул, – уже начался июнь. Наконец Таонга остановилась и указала на желтое с каменным цоколем страшно обшарпанное здание. Второй этаж его был деревянный, кровля усеяна куполками с крошечными слуховыми окошечками. Цирковая труппа обосновалась в меблированных комнатах на втором этаже.
Грених торопился увидеть Риту, не на шутку обеспокоившись, – она выписывала какие попало лекарства на протяжении двух недель, что он ее не видел. Там были и сердечные капли, и пилюли от мигрени и бессонницы, и хинин, и небезопасные стрихнин и формалин. На все вопросы, которые он задавал африканке по дороге, та принималась с жаром посыпать голову профессора камнями непроизносимых африканских слов, хотя иногда довольно ясно произносила русские фразы, и не было понятно: то ли она попугаем повторяет за Гренихом, то ли это ее попытка ответить.
– Зачем ей так много лекарств?
– Так много, – сокрушенно покачала головой Таонга.
– Она больна?
– Больна, кази больна. Джяр!
– Джяр? Что это, черт? – Грених уже готов был хвататься за голову и кричать.
– Джяр! – с негодованием вскричала Таонга, прижав руку сначала к своему лбу, затем ко лбу Грениха. – Джяр!
– А-а, жар! То есть лихорадка! Лихорадка? – глаза профессора округлились.
– Ндьё, льихольатка. Ее мбва умирай – смначальа моджа и дврукой. Это болезинь. Рита умирай!
– Что такое «мбва»?
– Мбва, – повторила Таонга и внезапно издала лающий звук. Теперь Грених знал, что «мбва» – значит «собака».
И это все, что удалось вытянуть из юркой чернокожей гимнастки. Константин Федорович едва не бежал за ней по темным коридорам и лестницам бывшего доходного дома, полузаброшенного и разобранного на коммуналки и меблированные комнаты. Вероятно, ее цирковые болонки подхватили какую-то собачью инфекцию и издохли, и горе Риты обернулось лихорадкой.
В квартире циркачей, состоящей из двух комнат, ограниченных с одной стороны свежей перегородкой, царил беспорядок. Нераспакованные саквояжи и чемоданы, скрученные канаты, деревянные блоки, стальные обручи, длинные шесты, украшенные цветными, перепачканными в застарелой уличной грязи лентами, и прочий цирковой реквизит. Круглый обеденный стол, три стула, кресло были завалены одеждой. Зачем-то плотно занавесили окна. Вдоль стен стояли клетки с птицами – там были попугаи, кречет, редкий белоголовый орлан и сойка, которая тотчас загорланила, передразнивая африканку. В коробках шуршали питон, две кобры, игуана – кровь в жилах стыла от шороха, раздающегося за тонкими стенками. Все болталось под ногами в страшнейшем хаосе под сенью высокого потолка с вычерненной копотью лепниной и стен в ветхих обоях, бывших когда-то золотисто-пурпурными.
Увидев Грениха, громила Барнаба воздел руки к потолку, пробубнив благодарственную какому-то из итальянских святых, сойка за ним повторила. Грених почувствовал себя попавшим в дурной сон, нашептанный на ночь братьями Гримм.
– Рита, Рита… – запричитал итальянец, перекрикивая птицу, но Грених нервно вскинул руку, жестом заставив громилу замолчать – он больше бы не вынес еще и его объяснений. И решительно отправился к закрытой двери, за которой пряталась Рита.
Утопающая во тьме маленькая спаленка Риты заставила сердце Грениха похолодеть. С темно-сливового цвета обоями, с занавешенным по-траурному зеркалом, с грудой пестрых одеял, наваленных на кровать, и миниатюрным туалетным столиком, на котором пылью покрывались медицинские пузырьки и баночки вперемешку с пуховками и гребешками, она была похожа на склеп. День и без того был серый, несмотря на начало июня и летний сезон в разгаре, а в эту сырую и затхлую пещеру не проникало ни единого луча света, не говоря уже о свежем воздухе.
Грених устремился к окну и двумя резкими движениями раздвинул плотные шторы, от которых хлынул поток пыли. Одной рукой он зажал нос и рот, другой принялся за ставни и рамы. Через минуту те с хрипом и стоном распахнулись, впустив свежий, влажный воздух с запахом дождя.
Шум разбудил больную. Гора одеял зашевелилась, из-под нее показалась тонкая, худая рука, следом взлохмаченная черноволосая голова.
– Таонга, что ты творишь! – раздалось хриплое. – Меня опять продует.
– Это не Таонга. Это я – Костя. Пришел проведать.
С этой своей синюшной кожей, всклоченными волосами и неестественной худобой Рита была похожа на демона, пробужденного в неурочный час. Она откинула одеяла, вскочила на ноги прямо в постели и точно вампир, на которого обрушили потоки солнечного света, отпрянула к стене, прижавшись к ней спиной. Комичность ее виду придавала длинная, до пят, спальная рубашка.
– Зачем ты его привела, паршивая предательница! – взревела Рита со страшной гримасой боли в лице. И затараторила на итальянском, бросая в сторону Таонги подушки. Та ей отвечала на своем булькающем диалекте, возвращая подушки обратно.
Несколько долгих минут женщины жонглировали подушками и ругались, будто устроив очередное представление. С итальянского Рита переходила на французский и русский, грозила выцарапать деверю глаза, если тот не вышвырнет незваного