на радио WADO, испанской радиостанции. Мама повторяла: «Lamento… Lamento… Lamento Borincano»[41] – как просьбу, но, похоже, на радиостанции этой песни не было. «Нет… нет… sí, Рафаэль Эрнандес». Но человек на том конце ее не понимал. Я надел джинсы получше, зачерпнул тряпкой вазелина, начистил ботинки и приготовился предстать перед дверью Таины.
Мама прикрыла трубку рукой:
– Кто такой Марк Энтони?
– Певец. – Я направился к двери.
– No, ’pera[42]. – И она протянула мне трубку.
– Мам, мне надо идти. – Но мама сунула трубку мне в руку. – У нас в школе спектакль, я опоздаю.
– Попроси их поставить Lamento Borincano, но не этого Марка Энтони, а Рафаэля Эрнандеса.
– Ладно, – простонал я и поднес трубку к уху.
Мама ждала.
Я попросил.
– Мама, у них есть только запись Марка Энтони.
– Ay bendito, да что же это такое! Скажи им, что запись Эрнандеса лучше. Он поет как настоящий пуэрториканец.
Я изложил ее слова человеку на том конце провода.
Мама ждала.
– Мама, та женщина говорит, что она колумбийка. Ей, может, по барабану.
– ¿Colombiana?[43] – недоверчиво спросила мама, словно Испанский Гарлем со времен ее детства не изменился. Да, на улицах говорили по-испански, но это был не только пуэрто-риканский испанский. Это был собирательный испанский, в котором звучали ритмы и интонации обеих Америк. Маминого Испанского Гарлема больше не существовало. Может быть, она еще и по этой причине так любила старые песни и жила прошлым.
– Она не Boricua[44], – сказал я.
– Как она может работать на радио WADO и не быть Boricua? – проворчала мама.
В трубке словно застрекотал сверчок. Женский голос на том конце ожил; я снова поднес трубку к уху.
И кивнул, словно она могла меня видеть.
– Мама, – я прикрыл трубку ладонью, – она сказала, что нашла «Ламенто» в исполнении Шакиры. Хочешь послушать?
– Кто это? – Не успел я ответить, как мама замахала руками. – Да неважно, не нужна мне Шакира. И Марк Энтони не нужен. Я хочу услышать то, что ставили мои родители. – Мама топнула ногой, как избалованный сорванец. – Хочу услышать Рафаэля Эрнандеса, «Ламенто Боринкано».
Мама любила «Ламенто Боринкано», потому что эту песню любили ее родители, и я, наверное, тоже ее любил. В этой песне говорится о пуэрто-риканском крестьянине, который, полный радости, собирается продать свои товары в большом городе и на вырученные деньги купить жене новое платье. Но приехав на место, он обнаруживает, что города нет, рыночная площадь пуста. Депрессия поразила его край, и многие пуэрториканцы перебрались на главный остров. Мама всегда ждала слов Qué será de Borinquen mi Dios querido?[45] с нетерпением.
– Мама, мне пора. Мне правда пора, – сказал я. Мама подозрительно уставилась на мой наряд, и я стал быстро придумывать объяснения. – В школе сегодня спектакль. Не хочу, чтобы меня видели в кедах. Спектакль особенный – шекспировская опера. – Я знал, что английское имя внушит матери почтение. Шекспир, конечно, опер не писал.
Мать взглядом велела мне остаться. Она забрала у меня трубку и объявила женщине на том конце, что ее муж желает поговорить с менеджером радио WADO.
Мама стала пронзительно звать отца. Мой отец-эквадорец дремал в спальне. Он встал и, полусонный, приплелся в гостиную. Мать велела ему добиться от радио WADO, чтобы они поставили нужную песню, потому что к мужскому голосу у них будет больше уважения, чем к женскому или к голосу мальчишки.
Потом она повернулась ко мне.
– Ты куда это так вырядился?
– У нас особенный спектакль.
– ¿Tú me está diciendo mentira a mi?[46]
– Нет. Мне пора.
Мать пристально всмотрелась мне в лицо, глаза в глаза, плечи у нее напряглись, и она немного склонила голову набок.
– Не хочется опаздывать, – сказал я, потому что собирался явиться к дверям Таины пораньше. – Я к десяти вернусь.
– Ты же не к тем женщинам собрался?
– Я же говорю: нет.
– И даже если они откроют дверь, ты не зайдешь к ним, правда?
– Не зайду.
– Хулио, эта Таина – источник бед. А ее мать…
– Да знаю я, знаю. Можно я уже пойду? – раздраженно спросил я.
– Эта женщина сумасшедшая. Эта Инельда Флорес – сумасшедшая. Я знала ее много лет назад, она уже тогда была сумасшедшая.
– Да, да. Знаю, ты мне говорила.
Плечи у мамы опали, она шумно вдохнула и шумно выдохнула, обняла меня и поцеловала в голову.
– Ну иди.
– Мам, – я навесил на лицо самую приятную улыбку, – а можно мне двадцать долларов?
– Что?!
Мама у меня прижимистая. Отец говорит, что, когда она просыпается, всегда заглядывает под кровать, посмотреть, не потеряла ли она сон.
– ¿Tú crees que yo soy un judío buena gente?[47]
– Я стирал на этой неделе, – стал торговаться я.
На самом деле я мог бы легко украсть у нее деньги, потому что мама не доверяет банкам. Она меняет однодолларовые бумажки на пятидолларовые, пятидолларовые на десятки, десятки на двадцатки, а потом на сотни. Сотни она скатывает в плотные трубочки и прячет в старый ботинок, который стоит в чулане. Папа считает ботинок дурацкой затеей. Огонь может уничтожить все наши сбережения. Но мама говорит, что опасности нет, потому что огонь не доберется до чулана. Людей убивает дым, а деньгам кислород не нужен.
– No tengo[48]. Иди, развлекайся. – Мама снова поцеловала меня в голову на прощанье. Я уже направлялся к двери, когда отец повесил трубку, улыбаясь во весь рот.
– Они ее сейчас поставят, – сказал он матери по-испански.
– Наконец-то. – Мама всплеснула руками. – Жду не дождусь, когда Рафаэль Эрнандес запоет «Ламенто Борикано».
– «Ламенто Борикано»? – Отец нахмурился. – Я заказал эквадорскую Guayaquil de Mis Amores[49] Хулио Харамильо. – И он уселся на диван, счастливый, ожидая, когда передадут его песню.
Спустившись на лифте всего на восемь этажей, я прибыл к дверям 2Б. Я уже много раз проделывал этот путь и мне никто не отзывался, но сегодня вечером что-то должно было произойти. Я приложил ухо к двери Таины, как прикладывал уже много раз. Раньше я никогда ничего не слышал. Но теперь за дверью что-то зашуршало, словно там сминали листья. Сама дверь тоже подрагивала, будто за ней дул сильный ветер. Я услышал шепоты, шепоты, словно за дверью переговаривались мертвецы. Мне стало легко, как будто я сейчас взлечу или пол подо мной задвигался. Я взглянул на глазок, не смотрит ли на меня кто-нибудь, но он оставался темным. Я утер потный лоб и замер. Я ждал этой минуты – и теперь был напуган, как если бы по ту сторону двери обитали призраки.
Я не знал, как быть, и прокричал в дверь: «Меня прислало дитя Усмаиль», потом по-испански: «Me mandó Usmaíl». Потом повторил: «Usmaíl, Usmaíl», и вот в замке заскрежетало. Сердце у меня пустилось вскачь, не зная, оставаться ли на месте или улететь шальной кометой.
Песнь шестая
Дверь немного приоткрылась; цепочку не сняли. В щели показались нос и один глаз, который