даже не подумал.
«Описывают следствии дурной болезны, которую сочинитель имел; вины ею же оной приписывает… правительству… совокупляет к тому брани и ругательствы на проповедующих всегда мир и тишину», – язвительно отметила эти черты радищевского дискурса Екатерина II.
Ненависть к стабильности, миру и порядку – четвертая черта выработанной Радищевым радикальной оппозиционной риторики. Тишину и покой в стране он представляет как результат жесточайшего насилия, а не как естественное и блаженное состояние общества. «Да не ослепимся внешним спокойствием государства и его устройством и для сих только причин да не почтем оное блаженным», – вдалбливает он читателю. «Сочинитель не любит слов тишина и покой», – справедливо заметила императрица.
Пятая черта «радищевского дискурса», также в полной мере унаследованная российской оппозицией, – это сепаратистское «новгородство». Риторический культ республиканского Великого Новгорода как якобы свободной земли, порабощенной «московским деспотизмом». Путая Ивана III и Ивана IV, он ставит под сомнение само право России присоединить к себе эту «ганзейскую» землю: «Какое он имел право свирепствовать против них; какое он имел право присвоять Новгород?».
Шестая черта радищевской риторики, пожалуй, наиболее антипатичная, это систематическая апологетика насилия со стороны действительно или мнимо угнетенных. Радищев подстрекает к прямым насильственным действиям в отношении средней руки чиновничества и помещиков, по сути расчеловечивая жертв радикализма.
То повествователь хочет бить почтового чиновника, не давшего лошадей. То один из героев вставных новелл ярится на начальника, которого денщик не хотел разбудить, чтобы дать лодку для спасения тонувших – при том, что, как справедливо заметила государыня, «рибачии лодки можно нанимать и без командира скарея, нежели по ево приказанию». Из малопримечательных и ничего не значащих жизненных эпизодов Радищев пытается сконструировать образ «бездушной системы» против которой допустимы любые методы. Прием чрезвычайно популярный и сегодня.
Увенчивается эта апология насилия в главе «Зайцово» прямым оправданием убийства помещика-асессора и его сыновей взбунтовавшимися крестьянами. Помещик (скорее всего вымышленный по образцу античных рабовладельцев, подобных описанному Диодором Сицилийским Дамофилу) описан малопривлекательными чертами, однако он никого из тиранимых крестьян не убивает. Его же и его сыновей крестьяне убивают за «бесчеловечность», а очередной радищевский рассказчик, служащий по судейской части, пытается оправдать это убийство антикрепостнической риторикой.
Екатерина всё это рассуждение с апологией убийства господ справедливо обозначила как «яд французский» и возразила: «Все сие разсуждение лехко опровергнуть можно единым простым вопросом: ежели кто учинит зло, дает ли право другому творить наивящее зло? Ответ: конечно нет. Закон дозволяет в оборону от смертнаго удара ударить, но доказание при том требует, что инако не можно было избегнуть смерть».
Закономерно, что в конечном счете произведение выводит автора на апологию Кромвеля и его расправы над королем-мучеником Карлом I – в этой расправе Радищев видит сведение счетов со всей ненавистной «системой».
Седьмая черта радищевского оппозиционного стиля – риторическая самонакрутка и позерство, которые так раздражали императрицу в ходе чтения произведения «от доски до доски». Любимым «пунктиком» героя является отказ от нанесения вельможам визитов и ненависть к придворным, вполне, впрочем, объяснимая у бывшего пажа. Потоки угроз дворянам и царям, подстрекательств, обращенных к крестьянам, льются со многих страниц. Правда, конечным потребителем этих эскапад стали прежде всего духовные наследники самого Радищева – радикальные полуинтеллигенты. Именно они более всего страдают от всамделишных и сочиненных народных страданий и готовы «отомстить» за них жестоким насилием.
Эта заимствованная «полумудрость» – восьмая черта токсичного радищевского наследства, которую опять же проницательно отметила в своей критике еще Екатерина II, а вслед за нею подчеркнул Пушкин. «Родился с необузданной амбиции и, готовясь к вышным степеням, да ныне еще не дошед, желчь нетерпение разлилось по всюда на все установленное и произвело особое умствование, взятое однако из разных полумудрецов сего века, как то Руссо, аббе Рейнала и тому гипохондрику подобные; касательно же метафизику мартинист» – заключила императрица.
И в самом деле – целые десятки страниц «Путешествия из Петербурга в Москву» наполнены прямыми выписками, переводами и плагиатом из сочинений просвещенцев – Рейналя, Руссо и других. Эти рассуждения чрезвычайно плохо прилажены к русской почве и контексту. Их чужеродность бросается в глаза, когда упоминая свой кофе с сахаром, выпитый в крестьянской избе, автор вдруг начинает бичевать эксплуатацию черных рабов этот сахар выращивавших.
Абсолютно актуальная для тогдашней колониальной Европы проблема, выражавшаяся даже в бойкоте сахара (Радищев его бойкотировать и не вздумал), в тексте, посвященном бедам русского крепостничества, выглядит совершенно искусственно.
Длинное рассуждение о цензуре, заведенной в Европе проклинаемыми автором священниками и инквизиторами также выдает французский источник, искусственно прилаженный к русской действительности. Видно, что перед нами плохо переваренные иноземные теории, беспорядочно перенесенные на русскую действительность, а не указание подлинных русских проблем и нужд.
Совершенно оторванными от действительности и утопическими оказываются рассуждения Радищева о семье, в которых императрице сразу бросилась в глаза попытка подорвать, сделать нравственно несущественной патриархальную связь отца с сыновьями. Столь же абсурдными выглядят и его попытки представить общественный договор как соглашение, которое может быть произвольно отозвано гражданином в любой момент, как только он сочтет этот договор для себя невыгодным. До такого абсурда не доходил и Руссо, который как раз понимал нерасторжимость общественного договора.
III.
В рассуждениях «Путешествия» мы видим тот самый путь полупросвещения, на который как на главное зло радищевских построений указал Пушкин в своей образцовой статье «Александр Радищев», написанной с позиций просвещенного консерватизма:
«В Радищеве отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но все в нескладном, искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, – вот что мы видим в Радищеве».
Как отмечают В.Э. Вацуро и М.И. Гиллельсон: «Многократно на протяжении 1830-х годов противопоставляя «дикость» и «цивилизацию», «образованность» и «невежество», Пушкин выдвигает в качестве различающего признака «уважение к минувшему», а более широко – в масштабе нации – национальное, историческое и политическое самосознание. Производным от этого положения является требование национальной специфичности культуры, «своего» вклада в историю, органического, а не внешнего усвоения инонациональных интеллектуальных ценностей»[5].
Другими словами, в пушкинском понимании полупросвещение – это отчуждение от народа, земли и государства, разрыв кровной связи с отечественной историей и отсутствие чувства исторической действительности. Отношение к национальному, традиционному, историческому, – такова грань, отделяющая истинное просвещение от полупросвещения.
Упрек в полупросвещенности, полуобразованности, полумудрости, – устоявшийся еще в XVIII веке полемический прием в споре сторонников консервативного просвещения, просвещенного абсолютизма, с представителями просвещенческого радикализма. В 1790