незаметно, будто поправляя гетру, наклонился к порозовевшей щеке, шепнул горячо:
— Солдатушко-то обморозился весь… господи!
Веринька вздрогнула. Обернула осторожно лицо к его горящему взгляду (Гаврила Семеныч и Марья Николаевна загляделись на ученье) и прошептала, сжав в муфте маленькие руки:
— Несчастный… замерзнет он!
И она испуганно посмотрела на солдата. А он стоял, крепкотелый, деревенский; мундир был ему узок, рукава коротки, тонкие рукавички из облезлой армейской шерсти доходили только до половины большой руки — такая играючи ляжет на соху. Щеки и уши его побелели, а глаза смотрели, почти не моргая, в одну точку. Он дрожал заячьей, робкой дрожью, порой подламывая колена и вновь испуганно вытягиваясь.
Барабан вдруг смолк. Молоденький офицер застыл на месте. На караковом английском скакуне подъехал майор Тучков. Ярко-зеленый мундир, с цветным сукном воротника и обшлагов, с золотой игрой галуна, ловко сидел на его будто пополневшей фигуре — внизу под узким мундиром майор носил тончайшей выделки меховую овчинную курточку.
Он изысканно-величаво поклонился Качкам, мельком покосясь глазом на неуклюжую фигурку в потрепанном капоре. Кивнув офицеру, майор поиграл хлыстиком, заговорил громко, в нос, с уничтожающим спокойствием:
— Экзерцицию, сударь мой, вести не умеете. Под ружьем у вас люди не ходят, а трусят, как одры. Маршировка негодная. Ногу надо на носок, а у вас на каблуки опускают… Не знаете вы приемов новейших, милостивый государь мой!.. Расстояние между рядами не только что не удовлетворительное, а даже неверное… Надо: расстояние на одну лошадь, а где у вас сие? Стоят как попало. Плохо, государь мой, плохо!..
Гаврила Семеныч, давясь от смеха, шепнул жене:
— Офицерик-то у обербергмейстера[23] вчерась Тучкова в карты обыграл. Вот он, каналья, и показывает ему. Ах, л-ловкий, подлец, знает, где руку приложить.
Будто заводная, как строй деревянных больших кукол, маршировала рота. Офицерик, подняв голову, потерянно смотрел вверх. Тучков, поднимая черные густые брови, с грозными передышками между словами, выводил язвительно:
— Где вид бодрой у солдата? Какова у них позитура? Разве сие солдатская позитура? Разве так корпус держать надобно? А? Я вас спрашиваю, государь мой!
Офицер мотнул головой, выронил шляпу, поднял ее и почти крикнул:
— Фуфаек теплых еще не выдали.
Тучков откинулся на седле, готовясь разразиться громовым смехом. Вдруг произошло что-то странное.
От края каре отделилась фигура в зеленом мундире и со страшными ужимками запрыгала на снегу.
Это солдат, что стоял с краю, теперь прыгал и метался на хрустком снегу.
— У-у-у!.. Поми-и-ра-а-ю!.. У-у-у-у! Хо-о-ло-од-но-о!
Рота встала, сбившись, будто потеряв весь механизм экзерциции по новому уставу. Оказалось, что все они разные: высокие, низенькие, худые…
Тучков одним скоком подлетел к безумно прыгающему человеку. Пришпоренная лошадь занесла над ним копыта. Солдат увернулся, не глядя, и в блаженном самозабвении кружился и метался из стороны в сторону, яростно хлопая себя по бокам и спине.
Тучков загремел:
— В стр-рой!.. Мер-рза-вец!.. Ну!..
Солдат кружился.
Тучков поднял хлыст и изо всей силы ударил солдата. На белой солдатской щеке проступила синяя полоса. И вдруг вся площадь ахнула.
Солдат подскочил, щелкая зубами, вырвал за конец хлыст из рук майора и ударил по лаковому голенищу майорского сапога. Страшный, с бело-сизым лицом, солдат сжал кулаки, размахивая ими, как в бреду. Лицо его сводило от дрожи. Он закричал дико и гулко:
— Нету… нету меня! Я смерз… У-y!.. Прокля-т-тые!.. Помер я!.. Помер… Слышь, дьявол? Ноги у меня игде-е… У-y холодно-о-о! Братики-и-и! Вчерась я поморозился, сегодня опять гонют!.. Больно мне… бо-оль-но-о!..
И солдат побежал, прыгая, как безумный.
Тучков опомнился, пересек дорогу и, нагнувшись с седла, схватил на лету за воротник сразу обессилевшее тело. Раздув ноздри и весь дрожа, гаркнул:
— На гаупт-вах-ту! Ж-жив-во! Эй, унтер!
Подскочили два унтера с ружьями наперевес — и большой человек в разорванном зеленом мундире, полупадая, пошел между ними. Его лицо с остекленевшими глазами дергалось гримасой не то смеха, не то плача.
Они исчезли за углом к гауптвахте.
И снова, как заводной строй больших деревянных кукол в зеленых мундирах, замаршировали роты.
Гаврила Семеныч, покусывая губы, опустил глаза в овчинный воротник своей шубы.
Марья Николаевна, не сдержав невольной дрожи, задела мужа локтем. Гаврила Семеныч изумленно поднял бровь.
— Quʼavez vous, chère épouse?[24] У-y, и губки трясутся. — Chose si ordinaire, que faire![25]
И вдруг резко обернулся назад к Степану:
— А ты что колотишься, а? Даже решетку трясет… дурья башка! Перестань… ну!
Степан весь дергался неодолимой жуткой дрожью. Остановившимся воспаленным взглядом он впился в плотную статную фигуру майора Тучкова в теплом зеленом мундире.
— Я думаю, это саночки наши, что ль, в ветхость пришли, и решетка отлететь хочет, а это — ты!.. Тоже волненье душевное изображает! Ну, что ты? Ну? Перестань! Скажут люди, что господа — грибы старые, коли слуга себя держать не умеет… Перестань же! Ну!
Степан выговорил, стуча зубами и отводя взгляд:
— С-слушаю-с…
Гаврила Семеныч хотел еще раз кивнуть погрознее, сдвинул к носу брови и вдруг отодвинулся в угол: из-под побелевших ресниц Степана Шурьгина метнулся жгучий лучик, тонкий, как раскаленная игла, метнулся, как молния, и погас.
Гаврила Семеныч растерялся. Пожевал дряблые губы и хмуро бросил в широкую, сборчатую и безмолвную спину кучера:
— Домой!
Вслед же с площади неслось унтер-офицерское:
— Н-на м-мо-лит-ву! Повзвод-но, стр-ройсь!
Веринька глянула сбоку на Степана и замерла на миг, чувствуя, что никогда не забудет его лица. Серые его глаза от расширившихся зрачков стали черными, светящимися, точно отражали в себе далекий пожар. Губы сжались плотно, темной скорбной тропой легли на лице, иссиня-бледном, с запавшими сразу щеками, с дрожью мускулов на висках. Его упорный взгляд глядел мимо всего, будто силился увидеть что-то неведомое и недоступное другим.
Молча доехали до дому.
Прислуживая за обедом, Веринька много раз прижимала трепетную руку к бешено бьющемуся сердцу — за столом говорили о Степане.
Горный ревизор, остроносый, розовый, как вербный херувим, морщил пренебрежительно смешливо вздутые губы под белокурыми усами. Он выпил лишнее и потому то и дело обмахивался маленьким перламутровым веером, старательно оберегая надо лбом гладкий высокий начес своего модного парика. Женственно-мягким голосом горный ревизор говорил лениво и скучающе:
— Дай бог сие тяжелое время прожить со спокойной душою. Емелькино дело память о себе средь черни нашей оставило… Сие несомненно… И наши плебеи при малейшем послаблении готовы господина уязвить всяческой грубостью.
Гаврила Семеныч, со страстью гастронома прожевывая кусочек маринованной почки и торопливо глотая, возмущенно подтверждал:
— Eh bien! Notre ésclave![26] Как он на меня гля-я-ну-ул! Мне просто даже неловко сделалось. Подумайте,