Молва, надо сказать, не очень далеко ушла от истины. Разумеется, „по списку“ расстреливали не всех русских. Но зато расстреливали русский отбор; рубили русскую голову, уничтожали те самые „русские мозги“, которые (при всей их относительной никчемности) все же проявили наиболее способностей в политической борьбе. Уничтожали „амановцев“, как во времена Мардохея и Эсфири.
Кто это делал? И тут народная молва была недалека от правды. Нельзя сказать, конечно, чтобы этим делом занималось все стотысячное еврейское население Киева. Но все же расстреливали „русских по списку“ евреи. Да, кровожадные жиды, наполнившие киевские чрезвычайки. Но если бы в этих местных чрезвычайках не было ни одного еврея, то и тогда все же эти расправы были бы делом еврейских рук по той причине, что коммунистическая партия, от лица которой все это делалось, во всероссийском масштабе руководилась евреями.
Как бы для того, чтобы это подчеркнуть, в Киев летом 1919 года приезжал Бронштейн-Троцкий. Он выступал публично, сказав речь. У слушавших эту речь остались незабываемые воспоминания. Это был кровожадный призыв уничтожать „врагов“. Одних убить, а других „зажать“ так… ну, словом, так, как их зажали в Киеве.
(Здесь, однако, будет уместным вспомнить, что религиозные радикалы-иудеи наложили на Троцкого каббалистическое проклятие „пульса де-нура“ („удар огня“) как на врага еврейского народа. — С. Р.)
Такова была, значит, директива центра: физическое и моральное убийство „врагов“ рекомендовал правомочный министр коммунистической партии. К кому же должно было применить это кровавое зажатие? Бронштейн-Троцкий перечислил намечаемые жертвы по сословиям и профессиям. И когда слушатели расходились с этой страшной лекции, у них за сгорбленной спиной трепетало жуткое чувство: призыв Троцкого означал избиение русской интеллигенции. Да, потому что перечисленные им сословия и профессии насчитывали в своих рядах подавляющее число русских.
И избиение произошло. Особенно при этом пострадал суд, которому, должно быть, мстили за дело Бейлиса. Безумцы! Ведь этот киевский суд в конечном итоге оправдал Бейлиса. Разумные евреи должны были бы поставить памятник сему суду, где-нибудь под „Стеною Плача“ в Иерусалиме. А они вместо этого поставили киевский суд просто „к стенке“.
При таких условиях вышел „Киевлянин“ 21 августа, то есть через три дня после занятия Киева. В городе было сильное напряжение. На улицах, в нескольких местах одновременно, узнавали и ловили „Розу-чекистку“, молодую жидовку, прославившуюся своими кровавыми подвигами; чрезвычайки дымились свежей кровью, вернее сказать смрадом сотен откопанных трупов; торжественно хоронили офицеров, убитых в бою под Киевом, в бою с полком, состоявшим исключительно из евреев. Среди такой обстановки еврейский погром мог разыграться каждую минуту. „Киевлянин“ начал поэтому со статьи „Мне отмщение и аз воздам“, в которой проводилась мысль, что суд над злодеями должен быть суровым и будет таковым, но самосуд недопустим»[390].
Поскольку, начиная с этого киевского периода, за Шульгиным особо ярко следует ярлык «антисемита», обратим внимание на последние слова: «самосуд недопустим».
Перед ним снова вставали образ еврейского погрома в 1905 году и его же защита евреев. Но ненависти к подлинным убийцам это не снижало.
Что он должен был делать?
Положение новой власти усугублялось тем, что у добровольцев практически отсутствовало армейское снабжение — такова особенность Гражданской войны. Все обращения командования к населению с просьбами помочь продовольствием, сапогами, подковами и так далее не встречали даже мало-мальского отклика. Пожертвованное измерялось килограммами, парами и штуками. Надо сказать, что к тому же мизерные плановые поставки уменьшались из-за обыкновенного воровства в тылу.
Поэтому повсюду части переходили на «самокормление», вопреки суровым приказам Ставки.
Автор этой книги написал биографию белогвардейского генерала А. П. Кутепова (ЖЗЛ), который в 1919 году шел на Москву. Нелишне привести несколько эпизодов из того беспримерного похода.
После взятия Харькова Кутепов на собрании объединенных городских организаций сказал, что армия без тыла обречена, сколько бы благодарных слов в ее адрес ни произносили. Слов он уже наслышался. «В эти дни, господа, я объезжал фронт и видел — идет в бой батальон. Идет хорошо, лихо развертывается, но он… босой. Сейчас на дворе лето, а как я буду посылать в бой зимою моих солдат? Вам, общественным силам, надо позаботиться о своей защитнице, Добровольческой армии».
Кутепову была обещана помощь, а горнопромышленники подарили командующему Добровольческой армией генералу В. З. Май-Маевскому эшелон с углем.
На деле мало что изменилось. Патриотические круги российских промышленников и торговцев, еще недавно с вожделением глядевшие на Черноморские проливы и провозглашавшие здравицы имперской армии, теперь руководствовались только сиюминутной выгодой. Призывы деникинского Управления торговли и промышленности к донецким шахтовладельцам продавать уголь Добровольческой армии не были услышаны. Шахтовладельцам было выгоднее продавать уголь в Константинополь, где стоял флот союзников, и получать твердую валюту, чем добровольческие «колокольчики» с изображением кремлевского Царь-колокола.
Как впоследствии объяснял один из белых генералов, входивший в «группу Шульгина»: «Война на данной территории всегда несет с собой много лишений и страданий. Война, а в особенности гражданская, сама себя кормит и пополняет!»[391]
Кутепов (как Деникин и Врангель) издавал приказы, объявлял населению, что будет защищать его от насилия и грабежей, но то, что происходило в штабах, отражалось в жизни рядовых самым противоречивым образом. Что было делать Кутепову, когда перед ним клали приговор военного суда о расстреле солдата или офицера-инвалида за грабеж местного жителя? Утвердить приговор? Помиловать? Бедного офицера и нашли-то по особой примете: у него вместо ноги была деревяшка, на которой он и передвигался в боях.
Кутепов утверждал приговоры. Он считал, что наказание должно следовать неотвратимо. Точно так же в Ростове по его приказу были повешены несколько офицеров и солдат, грабивших еврейский квартал.
«Самокормление» (прежде всего за счет богатых евреев) в освобожденном Киеве Шульгин называл «тихим погромом».
В Киев вернулась Екатерина Григорьевна. Раньше она писала статьи в «Киевлянине», а теперь не хотела. Объяснила это тем, что добровольцы «должны взять тон помягче и более примирительный». Возможно, после смерти Василида она просто устала.
Шульгин тоже старался вести пропаганду более спокойно, но как это делать, если всё вокруг исходит враждой, ненавистью, горем?