– Сняли с мертвого тела? – нахмурился Фальконе.
Я не мог выдержать его пристального взгляда и просто кивнул.
– Продолжайте, – сказал Новак.
– Я догнал Уго, когда он шел обратно к саду. Мне хотелось только напугать его. Но он не оборачивался, и мне пришлось подойти к нему почти вплотную. Ногара увидел пистолет. Выставил руку, закрываясь. Рука ударила по пистолету, и тот случайно выстрелил.
Я следил за реакцией Фальконе, не сомневаясь, что он вспомнит результаты вскрытия, которое обнаружило на руке Уго остатки пороха. Одно пулевое ранение с близкого расстояния.
– Где был ваш брат, когда это произошло? – спросил Фальконе.
– Симон услышал выстрел и немедленно прибежал. Он встал на колени, пытался привести доктора Ногару в чувство, но было слишком поздно.
Последнюю деталь я не сочинял. Думаю, именно так объяснялась грязь на сутане Симона.
– Я не знал, что делать, – продолжал я. – Умолял его помочь мне.
Архиепископ поднял взгляд от бумаг.
– Ваше преосвященство, – сказал я, – мой брат готов сделать для меня все, что угодно.
Иоанн Павел вдруг вздрогнул и накренился на сторону, словно последние слова нанесли ему удар. Новак поднялся, чтобы помочь ему.
Но Фальконе не спускал с меня глаз.
– Что именно сделал для вас брат? – тихим, едва слышным голосом спросил он.
Не знал он, что с этого момента моя история безупречна.
– Он избавился от бумажника и часов, а я – от пистолета.
– Чья была идея создать видимость ограбления?
– Моя. Какова была идея моего брата, я узнал лишь позже.
Фальконе выжидал время для атаки. Но возможности не предоставлялось.
– Последнее, что он мне сказал, – садиться в свою машину и уезжать. Ехать вниз и ждать, пока все уйдут со встречи. Затем позвонить моему другу Гвидо и сказать, что я только приехал из Рима. Симону надо было возвращаться в зал, но мы договорились потом встретиться в саду.
– Нет никаких доказательств, что ваш брат вернулся на встречу, – сказал Фальконе.
Он еще не знал, что это кульминация моей истории.
– Симон солгал мне, – ответил я. – Он не собирался возвращаться.
Фальконе удивился.
Но архиепископ Новак все понял. Он размышлял как священник. Он наверняка понимал, что вот наконец и причина молчания моего брата. Причина – я.
Его печальные славянские глаза изучали меня без отвращения и без сочувствия. В них отражалось лишь характерное для уроженца Центральной Европы понимание страдания, знакомого не понаслышке. Он машинально приводил в порядок бумаги на столе своего патрона.
Фальконе, однако, не удовлетворился услышанным.
– Что вы сделали с пистолетом? – спросил он.
Я ликовал, как змей-искуситель. Достав из-под сутаны полиэтиленовый мешок, я продемонстрировал пистолетный ящик. Доказательство, которое заставляло любые сомнения умолкнуть.
Фальконе внимательно смотрел на ящик, и выражение его глаз медленно менялось. Все кусочки мозаики наконец складывались воедино. Единственный тревоживший его факт был предъявлен.
– Ваш брат покрывал вас? – спросил инспектор без тени эмоции.
Но прежде чем я успел ответить, он внезапно повернул голову. Жандарм встревожился, заметив что-то краем глаза.
И тогда я тоже увидел.
Его святейшество пошевелился. Его правая – здоровая – рука поднялась в воздух, подзывая архиепископа Новака.
Его преосвященство наклонился к уху Иоанна Павла. И тогда от дряхлого тела послышался голос. Хриплый, слабый, почти неслышный.
Новак глянул на меня. У него в лице что-то переменилось. Что-то промелькнуло в глазах. Он прошептал Иоанну Павлу какие-то слова в ответ, но я не понимал их разговора, шедшего по-польски. Наконец папа кивнул. Я неподвижно сидел на стуле.
Фальконе настороженно следил, как Новак взялся за ручки инвалидного кресла и покатил его вперед. Вокруг стола. Мимо Фальконе. В мою сторону.
Глаза папы пристально смотрели на меня. Глаза гипнотического средиземноморского цвета океанской сини. Они были полны жизни. От его внимания ничего не ускользнуло.
Я напрягся. Папа видел меня насквозь. Для него я был безликим священником, одним из десятков тысяч, но он распознавал ложь так же явно, как его кости чувствовали изменение погоды. Боль на его лице говорила, что и мою ложь он распознал.
Когда до меня оставалось всего несколько дюймов, он дал Новаку знак остановиться.
Не зная, что мне делать, я сполз со стула и опустился на колено. Обычно папе, в знак смирения, целуют перстень или туфлю. Да я бы охотно стал невидимым, только бы спрятаться от него! Так униженно я себя чувствовал.
Новак дотронулся до меня.
– Его святейшество хочет с вами поговорить.
У Иоанна Павла дернулась рука. На мгновение белый рукав, как наэлектризованный, скользнул по моим пальцам. Папа наклонился и положил свою тяжелую ладонь мне на щеку, провел по бороде.
Я почувствовал, что он дрожит. Ровной, непрекращающейся дрожью. Его болезнь подошла к финалу. От дрожащей руки шло тепло. Одним движением Иоанн Павел дал мне понять, что видел достаточно и хочет высказаться. Папа открыл рот и надтреснутым голосом что-то произнес.
Я не понял слов и глянул на архиепископа.
Но Иоанн Павел сделал над собой усилие и возвысил голос.
– Иоаннис, – сказал он, погружая пальцы в мою бороду.
Не ослышался ли я? Но Новак сделал мне знак молчать. Его святейшество не перебивают.
– Иоаннис Андреу… – сказал Иоанн Павел.
Во мраке его разума все смешалось, он принимал меня за человека, с которым встречался больше пятнадцати лет назад.
Наконец он нашел силы закончить:
– …был вашим отцом.
У меня сдавило дыхание. Я вонзал ногти в ладони, пытаясь выглядеть спокойным.
– Вы, – невнятно проговорил он, – священник, у которого сын.
Он устремил на меня океаны глаз, и я вдруг распался на атомы.
– Да, – выдавил я, едва справившись с комком в горле.
Иоанн Павел глянул на архиепископа Новака, взглядом прося закончить мысль. Усилие оказалось слишком тяжелым.
– Его святейшество иногда видит вас с учениками, – сказал Новак, – когда проезжает Сады.
Меня съедал стыд.
Иоанн Павел поднял руку и показал на себя.
– Я, – сказал он.
Потом указал на Новака:
– И он.
– Его святейшество тоже преподавал в семинарии, – перевел Новак. – Он был моим учителем христианской этики.