Государь запрещал писать в Петербург о том, что он болен.
– Боюсь я экстрапочт, как бы не напугали матушку.
Последняя почта была задержана, а со следующей, в понедельник, когда ему стало лучше, он велел написать императрице Марии Феодоровне и цесаревичу, что был болен и что болезнь проходит; велел также Дибичу послать курьера за князем Валерьяном Михайловичем Голицыным.
«Слава Богу, ему гораздо лучше, – писала в тот же день государыня матери своей, герцогине Баденской. – Даст Бог, когда вы получите это письмо, не будет больше и речи о его болезни».
Но в тот же день к вечеру опять сделалось хуже. Все еще бодрился, начал рассказывать анекдот о калмыках, – должно быть, забыл, что она уже знает.
– А почему вы не носите траура по короле Баварском? – спросил неожиданно.
– Я сняла по случаю вашего приезда, а потом не захотелось надевать.
– Почему не захотелось? – опять спросил и посмотрел на нее так, как на Егорыча, когда спрашивал его о свечах.
Покраснела; сама не понимала, почему, – не думала об этом и только теперь, когда он спросил, поняла.
– Я завтра надену, – сказала поспешно.
– Нет, все равно…
Вошел Виллие, и по тому, как лицо его вытянулось, когда он взглянул на больного, она увидела, что плохо.
Лежал на диване, под старой шинелью, с фланелевым набрюшником на животе, и, закрыв глаза, думал, надо ли будет еще раз вставать за нуждою или так обойдется. Думал об этом и смотрел на выплывавшее из мутно-красной мглы воспаленных век недвижное, как из меди изваянное, лицо Наполеона; оно приближалось к нему, и крепко сжатые, тонкие губы раскрывались, шевелились, говорили; он знал, что что-то важное, нужное, от чего зависит его спасение или погибель, но расслышать не мог: был «глух, как горшок».
Вдруг лицо Наполеона исчезло, и на месте его появилось лицо Егорыча. Губы его так же раскрывались, шевелились беззвучно.
Очнулся и понял, что Егорыч действительно стоит перед ним.
– Ну чего тебе? Громче, громче! Что это, право, все вы шепчетесь?
– Полковник Николаев, Ваше Величество! Принять прикажете? – прокричал Егорыч.
Государь вспомнил, что вчера, когда ему лучше было, велел прийти Николаеву. Но теперь чувствовал себя так плохо, что не знал, хватит ли сил. Наконец сказал Егорычу:
– Принять.
Еще в первые дни по приезде в Таганрог заметил государь лейб-гвардии Казачьего полка полковника Николаева, командира таганрогского дворцового караула; ему понравилось лицо его, обыкновенное, не очень красивое, не очень умное, но такое открытое, честное, доброе, что когда, представляясь государю, крикнул он по-солдатски: «Здравия желаю, Ваше Императорское Величество!» – государь невольно улыбнулся и подумал: «Какой молодец!» И потом, встречаясь с ним, всегда улыбался, а Николаев смотрел ему прямо в глаза с тою восторженно-преданной влюбленностью, которую государь ценил в людях больше всего.
В конце сентября, получив от Аракчеева письмо Шервуда с просьбой выслать в Харьков надежное лицо для принятия окончательных мер к открытию заговора, – решил послать Николаева, но все откладывал, а потом, уже больной, мучился, что не успеет, пропустит назначенный срок – 15 ноября. Вот почему принял его теперь: сегодня 10-е – только пять дней до 15-го.
Когда Николаев вошел, государь велел ему запереть дверь на ключ и сесть поближе; начал расспрашивать, кто его родители, где он воспитывался, где служил и в каких походах участвовал: чем больше вглядывался в него, тем больше он ему нравился.
– У меня к тебе важное дело, Николаев!
– Рад стараться, Ваше Величество!
Государь закрыл глаза и вдруг почувствовал, что говорить не может. Кровь застучала в виски, и в глазах потемнело так, что, казалось, вот-вот лишится чувств. Долго молчал; наконец с таким усилием, как смертельно раненный вытаскивает железо из раны, начал:
– В России существует политический заговор…
И рассказал все, что нужно было знать Николаеву о тайном обществе.
– Доезжай в Харьков; надобно быть там не позже пятнадцатого, дабы схватить бумаги, посланные в Петербург прапорщиком Вадковским с поручиком графом Николаем Булгари; в бумагах найдешь список заговорщиков. А что делать потом, Шервуд скажет.
Подумал и прибавил:
– Советы и объяснения Шервуда принимай с осторожностью… Ну что еще? Да, смотри, чтоб никто не узнал. Никому не говори, слышишь?
– Слушаю-с, Ваше Величество!
Государь встал и пошатнулся. Николаев бросился к нему, поддержал его и помог дойти до стола. Он отпер шкатулку, вынул деньги, подорожную на имя Николаева и предписание начальника главного штаба, генерала Дибича, унтер-офицеру Шервуду. Со вчерашнего дня все было готово. В предписании сказано:
«По письму вашему от 20 сентября к господину генералу от артиллерии графу Аракчееву, отправляется, по высочайшему повелению, в город Харьков лейб-гвардии Казачьего полка полковник Николаев с полною высочайшею доверенностью действовать по известному вам делу».
Отдал ему все, вернулся на диван и лег.
– Понял?
– Точно так, Ваше Величество, – ответил Николаев и, подумав, спросил: – Заговорщиков арестовать прикажете?
Государь ничего не ответил, опять закрыл глаза; знал, что стоит ему произнести одно слово: «арестовать», – и все сделано, кончено, железо из раны вынуто – и он спасен, исцелен; знал – и не мог сказать этого слова; чувствовал, что железо перевернулось в ране, но не вышло.
– Заговорщиков арестовать прикажете, Ваше Величество? – повторил Николаев, думая, что государь не расслышал.
Тот открыл глаза и посмотрел на него так, что ему страшно стало.
– Как знаешь. Я тебе верю во всем…
– Слушаю-с, – проговорил Николаев, бледнея.
– Ну, с Богом… Нет, погоди, дай руку.
Николаев подал ему руку, и государь долго держал ее в своей, долго смотрел ему в глаза молча.
– Верный слуга? – произнес наконец.
– Точно так, Ваше Величество! – ответил Николаев, и в глазах его засияла восторженно-влюбленная преданность – Об одном Бога молю: жизнь положить за Ваше Величество…
– Ну, вот ты какой хороший… Спасибо, голубчик! Помоги тебе Бог! Дай перекрещу.
Николаев стал на колени и заплакал; государь обнял его и тоже заплакал.
В тот же день вечером он лежал у себя в кабинете. Государыня сидела рядом, как всегда, с книгою и, как всегда, не читая, смотрела на него украдкою.
– Отчего у вас глаза красные, Lise?
– Голова болит. Рано закрыли печку в спальне; должно быть, угорела…
Сконфузилась, лгать не умела; глаза были красны, потому что плакала. Он посмотрел на нее и подумал: «Не сказать ли всего? Нет, поздно… И зачем мучить? Вон у нее какие глаза, – как у той загнанной лошади с кровавою пеною на удилах. Бедная! Бедная!»