— Я не могла иначе, — признается Рут. Я вижу, как она освобождается, вырывается на свободу, точно бабочка из куколки. Голос ее становится спокойнее, складки у губ разглаживаются. — Любая медсестра поступила бы так в подобном положении.
— Что потом?
— Следующим шагом нужно было объявить код и вызвать реанимационную бригаду. Но я услышала шаги. Я поняла, что кто-то идет, и растерялась. Я подумала, что у меня будут неприятности, если кто-нибудь увидит, что я прикасаюсь к ребенку, хотя мне это запрещено. Поэтому я снова завернула его и отступила в сторону. Вошла Мэри. — Рут уставилась на свои колени. — Она спросила меня, что я делаю.
— Что вы ответили, Рут?
Когда она поднимает глаза, в них читается стыд.
— Я сказала, что ничего не делаю.
— Вы солгали?
— Да.
— И, судя по всему, не раз. Когда вас допрашивали в полиции, вы заявили, что не пытались помочь ребенку. Почему?
— Я боялась, что потеряю работу. — Она поворачивается к присяжным, ища у них понимания. — Каждая клеточка моего тела кричала, что я должна помочь этому ребенку… Но я знала, что, если не выполню приказ начальника, буду наказана. А если я потеряю работу, кто позаботится о моем сыне?
— Значит, по большому счету, вы могли либо совершить должностное преступление, либо нарушить указание начальства?
Она кивает:
— Идеального решения не было.
— Что произошло дальше?
— Был объявлен код, вызвали реанимационную бригаду. Мне поручили делать массаж сердца. Я очень старалась, мы все старались, но, как оказалось, недостаточно. — Она смотрит в потолок. — Когда назвали время смерти, а мистер Бауэр достал мешок Амбу из корзины и попытался продолжить сам, я еле сдержалась. — Как стрела, ищущая мишень, ее взгляд устремился на Терка Бауэра, сидящего в зале. — Я подумала: что я упустила, могла ли я что-нибудь изменить? — Она на секунду замолкает. — А потом я подумала: а разрешили бы мне?
— Через две недели вы получили письмо, — говорю я. — Можете рассказать о нем?
— Это было письмо из Департамента здравоохранения. Они приостанавливали мою лицензию медсестры.
— О чем вы подумали, когда получили его?
— Я поняла, что меня считают виновной в смерти Дэвиса Бауэра. Я догадывалась, что меня отстранят от работы, так и случилось.
— С тех пор вы где-нибудь работали?
— Я подавала на государственную помощь, — говорит Рут. — Потом устроилась в «Макдоналдс».
— А как изменилась ваша жизнь после этого случая?
Рут тяжело вздыхает.
— У меня закончились сбережения. Мы живем от недели к неделе. Я волнуюсь о будущем сына. Я не могу пользоваться машиной, потому что у меня не хватает денег на то, чтобы ее зарегистрировать.
Я поворачиваюсь, но Рут еще не закончила.
— Забавно, — негромко говорит она. — Ты считаешь себя уважаемым членом общества… больницы, в которой работаешь, города, в котором живешь. У меня была прекрасная работа. У меня были коллеги, которых я считала друзьями. Я жила в доме, которым гордилась. Но все это было только иллюзией. На самом деле я никогда не была членом этих сообществ. Меня терпели, но мне не были рады. Я была и всегда буду отличаться от них. — Она снова смотрит в потолок. — И из-за цвета кожи меня будут обвинять всегда.
«Боже… — думаю я. — Боже! Боже, замолчи, Рут! Не лезь туда».
— У меня все, — говорю я, пытаясь сократить наши потери.
Потому что Рут перестала быть свидетелем. Она — бомба замедленного действия.
Когда я возвращаюсь за стол защиты, Говард смотрит на меня выпученными глазами. Он подталкивает ко мне лист бумаги, на котором написано: «ЧТО ПРОИСХОДИТ???»
Я дописываю снизу: «Это был пример того, чего свидетель никогда не должен делать».
Одетт широкими, уверенными шагами направляется к свидетельской трибуне.
— Вам было дано указание не прикасаться к этому ребенку?
— Да, — говорит Рут.
— И до сегодняшнего дня вы утверждали, что не прикасались к нему, пока старшая медсестра не сказала вам это сделать?
— Да.
— Но сейчас во время допроса вы сказали, что на самом деле прикасались к ребенку, когда у него начался приступ?
Рут кивает:
— Да, это правда.
— Что именно? — напирает Одетт. — Так вы прикасались или не прикасались к Дэвису Бауэру, когда он перестал дышать?
— Прикасалась.
— То есть вы обманули свое начальство?
— Да.
— И солгали своей коллеге Корин?
— Да.
— И солгали отделу управления рисками в Мерси-Вест-Хейвен, не так ли?
Она кивает:
— Да.
— Вы солгали полиции?
— Да, я солгала.
— Хотя понимали, что это их долг — выяснить, что случилось с младенцем?
— Я знаю, но…
— Вы думали о том, как бы не лишиться работы, — заканчивает за нее Одетт, — потому что в глубине души знали, что сделали что-то сомнительное. Разве не так?
— Ну…
— Если вы солгали всем этим людям, — говорит Одетт, — почему, скажите на милость, присяжные должны верить всему, что вы говорите сейчас?
Рут поворачивается к мужчинам и женщинам, сидящим на скамье присяжных.
— Потому что я говорю правду.
— Хорошо, — говорит Одетт. — Но это не единственное ваше тайное признание, не так ли?
К чему это она клонит?
— В момент смерти ребенка, когда педиатр назвал время смерти, в глубине души вам было на него плевать, верно, Рут?
— Конечно нет! — Она садится ровнее. — Мы очень старались, как с любым другим пациентом…
— Но это был не просто пациент. Это был ребенок белого расиста. Ребенок человека, который не оценил ваш многолетний опыт и знания сестринского дела…
— Вы ошибаетесь.
— …человека, который поставил под сомнение вашу способность выполнять свою работу из-за цвета вашей кожи. Вы затаили обиду на Терка Бауэра, вы затаили обиду на его ребенка, не так ли?
Одетт стоит в каком-то футе от Рут и чуть ли не кричит ей в лицо. Рут закрывает глаза, как будто ей в лицо дует ураган.
— Нет, — шепчет она. — Я так никогда не думала.
— Но вы слышали, как ваша коллега Корин говорила, что вы разозлились из-за того, что вам запретили ухаживать за Дэвисом Бауэром?
— Да.
— Вы проработали в Мерси-Вест-Хейвен двадцать лет?
— Да.