после папы.
Как я знаю, папины отношения с Жуковым никогда не были близкими (да и сотрудничать в войну им, по сути дела, не приходилось), но уважительными их отношения были определённо. Об их довоенном знакомстве мне рассказывал старинный папин друг Иван Николаевич Буренин. По его словам, при знакомстве Жуков повёл себя привычным образом (то есть приветствовал отца с включением ненормативной лексики) и к своему удивлению получил аналогичный ответ, чему удивился и, как показалось Ивану Николаевичу, почти обрадовался. Затем поздоровался уже по-человечески, видимо, отдавая должное неожиданному отпору. Так паритет был установлен.
Вообще же к крику и мату отец никогда не прибегал — об этом говорят буквально все знавшие его и на фронте, и в послевоенные годы. Все сходятся на том, что контраст между приказным, подчёркнуто военным стилем Жукова и папиным — всегда на «вы», по имени-отчеству, не повышая голоса (что не исключало, конечно, требовательности), был разителен и не всем пришёлся по душе. Папину манеру обращения иные называли «штатской». Я бы скорректировала — скорее просто интеллигентной.
Но это не просто следствие самовоспитания. Отец слишком хорошо знал, каково быть солдатом, да ещё на войне, и никогда этого не забывал.
Однажды В. С. Голубович, военный историк, сказал мне — мимоходом и совершенно спокойно:
— Известно, что Родион Яковлевич никогда не бил солдат.
Он продолжал, а я застряла на сказанном. Если про человека говорят, что он ходит на двух ногах, значит, это не повсеместная норма? Значит, другие, и не единицы, ходят на четырёх?
— Вы хотите сказать — другие били?!
— А как же! NN для этого даже специально палку носил. Это всякий, кто воевал там-то (последовало точное указание, где), знает.
Помню, как однажды молодой лейтенант, служивший без году неделя (естественно, в Алабино), зайдя к моей маме с поручением от своей, повествовал у нас за обедом о том, как он «школит своих солдат». И когда он в пятнадцатый раз повторил: «Солдата надо нацелить...», папа перебил:
— Солдата жалеть надо! Пока ты в нём человека не увидишь, он в тебе командира не признает.
Это, кстати сказать, образец резкого папиного обращения. Вообще же чаще всего вместо резкости он прибегал к иронии. Помню диалог, свидетельницей которого мне довелось быть. В Германии, в группе советских войск, папа обратился к одному из генералов с вопросом:
— Как у вас продвигается язык, вы ведь здесь уже полгода?
И услышал в ответ:
— Мне, товарищ маршал, нет надобности учить язык. Имеются квалифицированные переводчики.
— Оно конечно! — заметил папа, — на что же географию учить, когда извозчики, да ещё и квалифицированные, имеются.
Думаю, его собеседник не понял, при чём тут география, и не уловил намёка на бессмертную госпожу Простакову.
Перескажу ещё один случай, рассказанный мне очевидцем. Высокое начальство и папа в том числе обходят казарму. Всё блестит и сияет, осмотр близится к концу, местное командование уже изготовилось облегчённо вздохнуть, как вдруг следует просьба: «Товарищ полковник! Можно у вас кружку воды попросить?» Полковник бросается к бачку с прикованной кружкой, наклоняется, наливает, пытается протянуть кружку и застывает в странном полусогнутом положении: цепь так коротка, что принуждает пить чуть ли не на четвереньках. Немая сцена. И в завершение паузы папина фраза: «Что же вы ради кружки воды человека на колени ставите?»
Меня в этой истории поражает наблюдательность. Надо же было, скользнув глазом по казарме, заметить, что цепь коротка! Не зря, видно, Нильс Бор считал умение видеть то, чего другие, даже глядя в упор, не видят, признаком таланта.
Тогда, в шестидесятые, главной отцовской заботой стало перевооружение армии, для которого были нужны новые, совершенно иначе подготовленные кадры. Об этих раздумьях свидетельствует запись в его записной книжке 58-го года:
«Как воздух необходима нам сейчас военная интеллигенция. Не просто высокообразованные офицеры, но люди, усвоившие высокую культуру ума и сердца, гуманистическое мировоззрение. Современное оружие огромной истребительной силы нельзя доверить человеку, у которого всего лишь умелые, твёрдые руки. Нужна трезвая, способная предвидеть последствия голова и способное чувствовать сердце — то есть могучий нравственный инстинкт. Вот необходимые и, хотелось бы думать, достаточные условия».
И ещё одна запись, датированная годом позже: «Третья мировая война неизбежно станет войной ядерной и, следовательно, гибельной для всего человечества. В ядерной войне не будет победителя. И сейчас, когда мы ценой невероятных, самоотверженных, героических усилий всего народа обрели военную мощь в её современном понимании и тем самым подтвердили своё право голоса в мировом сообществе, надо осознать величайшую ответственность, ложащуюся на нас в новых условиях, и ясно представить себе, о чём идёт речь. Человечеству угрожает ядерное самоистребление. И пока ещё не поздно, надо услышать голос разума и голос сердца. Мы должны растопить лёд отчуждения между народами и государствами. Человеку нужна власть только над самим собой». Перечитывая эти слова, я всякий раз вспоминаю фразу Мигеля де Унамуно: «Настоящие пацифисты получаются только из настоящих военных»...
В Москве мы жили скорее замкнуто, наверное, слишком напряжённой стала жизнь и в свободный час хотелось просто передохнуть. В Хабаровске домашняя жизнь была многолюдней, чаще приходили гости, и тогда играла громадная, как сундук, радиола. Под конец всегда заводили папину любимую «Гори, гори, моя звезда», а до неё неизменно звучали украинские народные песни (весь набор моих колыбельных), «Славное море, священный Байкал» и вальсы «Осенний сон», «Амурские волны» и «На сопках Манчжурии» (романтика той далёкой войны начала века ещё долго витала на Дальнем Востоке). Помню вертящиеся круглые ярлыки с собакой у граммофона и глянцевый белый конверт испанской пластинки: алая надпись и смуглый женский профиль — чёрный завиток на щеке, роза за ухом, высокий гребень в кудрях. Её ставили часто — «Крутится испанская пластинка»... Много лет спустя я узнала и имя певицы, и историю аранжировки этой мелодии, впечатанной в самую раннюю память, а тогда просто слушала, не догадываясь, как много будет значить Испания для меня самой.
Помню, на пути в Марокко (когда требовалось придать визиту особо дружественные обертона, брали семью) ночью папа позвал меня к иллюминатору: «Видишь, звездой светится — лучи расходятся. Мадрид». И я поняла, что папе хочется совсем не в Марокко. Рефреном шло через всю поездку: «Вот здесь — похоже», «И закат похож, и горы у горизонта», «И название испанское — Касабланка, и дома, как там, белые, и апельсины цветут». В Марокко к папе был приставлен высокий военный чин, воевавший в своё время на стороне Франко. Тогда