Получит.
Мертвый бог умеет улыбаться.
Мертвый бог не любит, когда люди пытаются играть с ним. А матушка моя… она не слишком умна. Умный человек не станет связываться с демонами.
И я очнулась. Я знала, что произошло, и это знание причиняло боль, пусть и болеть-то было нечему. Иоко… давно ушла, и она будет свободна, словно чайка, а я… это ведь на самом деле не мои родственники.
И не мне…
Горький отвар.
И новая порция мази, покрывающая лицо, и шею, и руки тоже. Оказывается, я успела получить ожоги. Где и когда? Не помню. И это тоже возмущает господина Нерако. Безответственно с моей стороны…
Пускай.
Он уходит, а тьеринг возвращается. Он хмур. И зол. И качает головой, но не грозится запереть, а меня не отпускает страх, что он возьмет и исчезнет. Вдруг да шрамы мои или уродство отпугнут его? Мужчины боятся уродства.
А он устраивается рядом.
Садится и рассказывает сказку о небе, в котором проросло великое дерево. Как? Кто знает, может, белка по облакам затащила. Белкам случается забираться в самые странные места, когда они от куницы убегают…
Он говорил.
А я смотрела на него. Слушала… слышала что-то… у меня тоже будет что рассказать.
Про колдуна, который взял и поверил женщине, забравшей его с улицы. Не сразу, конечно, те, кто растет на улице, плохо умеют доверять, но она была терпелива, а он — ребенком.
Он пришел ко мне на третий день, переступив через кошку, пса и спящего Урлака. Провел ладонью над головой тьеринга и сказал:
— Он упрямый. А ты бестолковая. — Исиго присел рядом и сложил руки на коленях. Пальцев у него по-прежнему было девять. — Чего ты хочешь?
— Ты свободен?
Теперь он выглядел вовсе мальчишкой, лет пятнадцати, может, шестнадцати… пожалуй, будь у Иоко брат, он бы…
— Да, — ответил колдун.
— Хорошо.
— Так чего ты хочешь…
— Не убивай больше… это не просьба, а пожелание… не надо.
Он ведь не видел того мира, искаженного черным и красным, местами кипящего, местами — затянутого предвечным льдом. Не слышал слез и стенаний, не ступал по земле, источенной могильными червями…
— Он тоже не все может простить.
— Я не люблю убивать, — признался он. — Но… она боялась умереть. И хотела вернуть красоту… я ей говорил, что она и так красива, но она все равно боялась.
Исиго положил ладонь на мой лоб. Его сила была тяжелой и темной, как вода в смоляной яме. Она текла, и боль уходила.
— Спасибо.
— Я уйду… судья уже обратил свой взор на малого человека… но если вдруг захочешь что-то сказать, оставь письмо в храме.
— Будь осторожен.
Он кивнул и поднялся.
— А…
— Ее больше нет… демонов сложно призвать к послушанию, и часто бывает, что они, призванные в мир, рвут цепи, а получив свободу, платят за нее кровью… демоны… плохие, — сказал этот мальчишка. И был предельно серьезен.
Он ушел.
И оставил у постели флакон черного стекла.
А в нем — воду из проклятого ручья, которая была и ядом, и лекарством. Он… получил свободу, а я — то, что недоставало. Правда, сомневаюсь, что Урлак согласится взять меня с собой.
Плохо.
Меня ведь ждут там, на берегу.
ГЛАВА 46
Шум.
Спор.
И я пытаюсь подняться.
— Если ты умрешь, мне снова станет не с кем разговаривать, — жалуется мальчишка, выбираясь из стены. И подает мне руку. А принимаю ее. Эта рука холодна, но вполне осязаема. И я запоздало вспоминаю, что местные призраки не отличаются ни бесплотностью, ни сколь бы то ни было приятным характером. С него сталось бы придушить…
Зачем ему?
Больно дышать. И сидеть. И голова кружится, а к горлу подкатывает тошнота. Я замираю, пытаясь справиться с телом, которое… подчиняется. И боль не то чтобы уходит вовсе, откатывается, позволяя мне дышать. А тугая повязка удерживает кости, не позволяя им рассыпаться. Хорошо… очень хорошо.
— Демоны были страшными…
— Что с моей…
…не матерью, но…
— Сожрали, — беззаботно ответил мальчишка, высовывая голову в коридор. — Совсем… она верещала… ты знаешь, что она обещала им твою душу?
Все-таки тошнит, то ли от голода, то ли в принципе…
Я добираюсь до стены, которая как никогда кажется ненадежной. Чуть толкни — и опрокинется, а я вместе с ней, вот потеха-то будет. Но смеяться некому.
За стеной Урлак спорит… голос знакомый. И очень знакомый.
— Что… происходит. — А мне говорить сложно, горло саднит, и язык кажется распухшим, не способным ворочать слова.
Мужчина.
Одеяния темно-синего цвета, которые дозволено носить лишь тем чиновникам, которые достигли старшего человеколюбия,[22] меняли его почти до неузнаваемости. Черты лица и без того какие-то… усредненные? Пожалуй, так, но ныне они вообще плыли и…
Я видела больше других.
И он это понял.
Приложил палец к губам. А я кивнула: я буду молчать. Я не полезу в чужую историю, поскольку верю, что у него получится не испортить и…
Эта беседа должна состояться, пусть Урлак и недоволен.
— Женщина, ты когда угомонишься уже? — Он подхватывает меня, и нет опоры надежней.
Все-таки Иоко меня изрядно испортила, если я всерьез так думаю. А с другой стороны, почему бы и нет.
— Все хорошо…
Спустя час я сижу на веранде.
Весна.
Солнце плавит лед, и кажется, будто дом роняет слезы, предчувствуя скорую разлуку. Мне жаль его, и я хочу сказать, что останусь, но это будет ложью. Не стоит лгать близким, даже если они — дом…
…или…
Эта мысль совершенно безумна, но я знаю, что так делали. Давно. Когда юный Император Сётаку возвращался из изгнания, дабы занять трон и положить начало эпохе Великого Благоденствия, он велел забрать с собой дом, в котором провел двенадцать лет.
Стены его были пропитаны мудростью. И памятью, без которой мудрость имеет обыкновение вырождаться.
И дом разобрали.
Погрузили на подводы, а после и на корабли. Он, поговаривали, и ныне стоял в сени сада тысячи ив, высаженного императрицей Юмэй и объявленного священным…
Я не императрица, но… если попросить…