— Да есть вопрос! Чего вы врать сюда пришли? — нагнулся он к Гвоздицкой. — Он меня первый по уху огрел! А я что — само, второе ухо должен подставлять?
— Я, гражданин, никогда не вру, — с достоинством сказала Гвоздицкая.
— А чего ж тут соврали? Своего покрываете?
— Успокойтесь, — сказала Заварзина. — Сядьте, Цыпин.
— А чего она врет? — закричал Цыпин, наклонив лобастую голову, словно наставив на суд несуществующие рога. — Я к Петрову пришел, потому как, само, правду хочу! Разведотдел неправильные данные дал — а мы кровью умылись. Батальон отборных бойцов, само, лег в лесу, в снегу… Вы по графину не стучите! — бросил он Заварзиной. — Если в суд вытащили, так я выскажусь! Ты не дергай! — выкатил он глаза на Ксению, потянувшую его за штаны. — За Россию жизни не жалел и в плен не просился, меня раненого взяли. Значит, я должен был околеть в собачьей будке? Петров нас на гибель послал, так он теперь полковник…
— Никуда я тебя не посылал! — загремел Петров, придерживая очки.
— А я случаем выжил, так теперь, само, последний человек! — Страшно было смотреть на Цыпина, его трясло от ярости, бороденка стояла дыбом. — Сорок пять лет я нежелательный! Никуда нельзя, только дворником…
— Да ты успокойся, солдат, — подался к нему через стол пожилой заседатель в темных очках.
— Его сын, бугай здоровенный, меня, инвалида, с лестницы! — бушевал Цыпин. — Да еще и в суд тащат! Со мной, само, все можно, да? Как шелудивого пса — ногой? Так я вам не дамся! Не погнулись еще казаки!
— Какие еще казаки? — вопросил пожилой заседатель. — Анна Федоровна, надо перерыв…
И уже судья Заварзина, повысив голос, объявила перерыв — но Цыпина было уже не остановить. Стоя с красным лицом и выпученными глазами, с синей жилой, напрягшейся на тощей шее, он выбрасывал слова из глубины измученной души:
— Как родился на свет виноватый, сын антоновца, так, само, и тащу на горбу! А какая у меня вина? Что морду пулям подставил? — Он отбросил руки Ксении, пытавшейся его усадить на стул. — Что не накрылся снегом в норвейской тундре?..
— Толя! — Колчанов боком заковылял к нему меж рядов. — Толя, прошу, замолчи! Не рви жилы…
— За что… — успел выкрикнуть Цыпин.
Еще сделал он слабое движение рукой, и как будто хотел что-то сказать Колчанову — в следующий миг он, захрипев, стал падать. Ксения и Колчанов подхватили его, уложили на стулья.
— Врача, быстро! — кинула судья секретарю-девице.
Колчанов трясущейся рукой добывал из стеклянной трубочки горошину нитроглицерина. Ксения держала голову Цыпина у себя на коленях, а он лежал, закрыв глаза — свои рысьи, такие прежде зоркие, так много повидавшие глаза. По его телу, вытянувшемуся на стульях, пробежала судорога. Колчанов пытался разжать ему рот, вложить таблетку, — но было поздно. Уже ничего не было нужно Анатолию Цыпину.
— Эх, солдат! — Заседатель в темных очках покачал головой. — Мы ж не хотели тебя засуживать.
5
В последние годы Колчанов стеснялся своего дня рождения. Раньше, когда-то, гордился, что родился в один день с вождем — двадцать первого декабря, а теперь… С усмешкой он вспомнил изречение Гейне: «Раньше я был молод и глуп — теперь я стар и глуп».
Он и не звал и не ждал гостей. Наверное, приедут вечером Нина с Владом, посидят часок. Нина измерит давление, посмотрит ноги… опять будет настаивать, чтобы он лег в больницу…
Нет, в больницу Колчанов не хотел.
После похорон Цыпина он твердо решил: помирать только дома, на родной тахте. На кладбище в Ломоносове, стоя над гробом Цыпина, Колчанов произнес речь. «Вот так уходят ветераны, — сказал он, — падают на улице… в суде… Анатолий Иванович Цыпин был отважным бойцом морской пехоты. Бойцом и остался. Всю жизнь, а судьба подарила нам почти полвека после войны, всю жизнь Цыпин бился. Бился с властями, не желавшими признать его боевые заслуги… с недоверием, равнодушием… Душа у меня болит за моего друга Толю…» Тут голос его прервался, горло запер комок. Цыпин лежал в гробу суровый, спокойный — наконец, наконец-то спокойный, медленные снежные хлопья ложились на его лицо и не таяли, и почудилось Колчанову, будто Цыпин придирчиво прислушивался к его надгробным словам…
Привычно болели ноги, но еще сильнее болела душа. И опять, опять — где-то в немыслимой дали словно пропели трубы… протрубили сигнал большого сбора…
Колчанов налил в стакан граммов сто водки и залпом выпил. Не любил он пить в одиночестве, но что поделаешь — только спасительные эти глотки хоть на время заглушали боль.
Ну, с днем рождения, сказал он себе и горько усмехнулся. Давно же ты родился, старый человек… Еще до того — вспомнился вдруг Гоголь, — как Агафия Федосеевна откусила ухо у заседателя…
А вот вопросик немаловажный: для чего же ты родился? И сразу глупая (теперь я стар и глуп) память подсказывает: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». А какую сказку? — вот следующий вопросик. И — невозможный прежде (до того, как Агафия Федосеевна откусила…), а теперь уже созревший ответ: коммунистическую. Разве не сказка?
Орали в детстве у пионерских костров: «Мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи…» Ковали ключи к счастью для всего человечества, никак не меньше. И что же отковали? Потоками крови народной истекла та сказка. Коммунизм оказался утопией…
Он об этом много думал. Рылся в книгах, выписывал в тетрадку ошеломительные мысли…
Утопия. Utopos — это по-гречески место, которого нет. В головах мыслителей — есть, а на самом деле… На самом деле — жесточайшая диктатура и послесталинские попытки придать коммунистической идее новую привлекательность, — но как ни украшай Утопию, а ее хищный рябой облик проступает сквозь пропагандистские румяна.
И ведь какие были серьезные предостережения! «Если хотите построить социализм, то выберите страну, которую не жалко», — изрек когда-то неглупый человек Бисмарк. Такая трагическая участь выпала России. Большевикам было не жалко. Правоверный марксист Ленин пренебрег даже главным, по Марксу, условием перехода к социализму — высоким уровнем развития производительных сил. Такого уровня в России не было, но Ленин торопился. Он и другому своему учителю — Плеханову — не внял, когда тот предостерег: «Русская история еще не смолола той муки, из которой будет со временем испечен пшеничный пирог социализма». Большевики торопились использовать удобный момент (затянувшаяся война, слабое правительство, усталость и недовольство масс) для захвата власти. Неистовые революционеры, они, следуя Марксовой формуле, во имя коммунистической идеи, совершили насилие над Историей. Ну, и где пшеничный пирог социализма? Выпечки-то хватило только для партийной верхушки (для «нового класса», по Джиласу), недостающее же зерно ввозим с «загнивающего» Запада. А массам, чтобы не роптали, нате талоны на сахар и водку. Стойте, гегемоны, в очередях. Возроптали в августе, что табачок кончился? Закупим на «загнивающем» и сигареты — нате, курите, пейте и не скулите. Эх, масса, масса, «ты весь авангард замучила, подлая» (это Платонов). На головы массам льют ежедневную оглушительную ложь. «Взявши все монополи, правительство взяло и монополь болтовни, оно велело всем молчать и стало говорить без умолку» (а это Герцен).