— Он как напьется, так вылезает на Девяносто третью, закроет глаза и считает. Просто так. Посмотреть, что получится.
— А получается, что влетает в ограждение, вот и все, — добавила Бан-Бан.
— Я однажды как бы до сорока восьми досчитал, — сказал Мандо. — Только потом гробанулся.
Лицо у него было асимметричное — один глаз выше другого и скулы разные, — и эта перекошенность при разговоре об автомобильных авариях становилась еще заметнее.
— А зачем считать-то? — спросил я, вспомнив, как последние два месяца только и делал, что считал все подряд: минуты, фунты, тарелки, телеграфные столбы.
— Считалки — это бзик такой, — объяснила Бан-Бан. — Прицепится к тебе, ты и считаешь. В магазине у нас была одна стерва, так она по сто раз все пересчитывала; а потом все дверные ручки, бывало, потрогает, пока уйдет. А после и вовсе свихнулась.
Разговаривала она странно, будто держала какой-то кусочек во рту; и я все удивлялся, почему бы ей его не проглотить. Но когда дождался, чтобы она улыбнулась, — увидел яркую серебряную вспышку у нее на языке.
— Ты что ешь?
— Покажи ему, Бан-Бан, — посоветовала Уичи.
— Это штифт такой, — сказала Бан-Бан. Она высунула язык и показала мне серебряный шарик, подвешенный возле кончика. — Вроде гантельки как бы.
— Больно было?
Бан-Бан нахмурилась — ответ и так был ясен, — но ответила совсем иначе:
— А мне понравилось, я сама хотела.
— Все прокалываются, — сказала Уичи.
— Зачем это?
— Смотрите, он спрашивает зачем!
— А откуда эти татуировки? — спросил я Уичи.
— С тусовки татуировочной.
— Как это?
— Ну, приходят все, кто хочет; платишь полета и, там, пьешь и вообще ошиваешься, пока не надоест; а тот мужик просто делает всех подряд, по очереди. Круто. Завтра опять будет, на Риверсайд-авеню. Мы, наверно, пойдем.
— Я когда-то газеты разносил по Риверсайд-авеню, — сказал я. Все уставились на меня удивленно. Я спросил Уичи: — А ты чем занимаешься?
— В зоомагазине работаю в Веллингтон-молл.
— Это возле открытого кинотеатра?
— Да он закрылся тыщу лет назад.
— Ну а ты? — обернулся я к Блэйну.
Блэйн тяжело посмотрел на меня и спросил с яростью:
— Что за допрос этот малый нам учиняет, а?
— Он пьян, — сказала Уичи.
Я знал за собой эту привычку задавать вопросы. Не только от любопытства или одиночества забивал я себе голову кучей разных подробностей, а потом никак успокоиться не мог, пока не приведу их в какой-то порядок. Такое неотвязное состояние, бывало, продолжалось, пока я не начинал что-нибудь писать. И хотя, конечно, очень неуклюже получилось, что вопросы мои оказались так назойливы, — я почувствовал, что снова смогу писать. Значит, хорошо, что я сейчас с этими людьми; хорошо, что спрашиваю, — быть может, вылезаю наконец из депрессии.
— Я когда-то жил в Медфорде, — сказал я, чтобы как-то объяснить свои расспросы. — Я родился здесь.
— Лет шестьсот назад, — добавил Блэйн.
— Не обращайте на него внимания, мистер, — сказала Бан-Бан.
Мне стало грустно: разве я ей не сказал только что, как меня зовут?
— Я учился в Медфордской средней.
— Мой старик тоже там учился, — сказала Уичи. — Эдди Фаганти. Вы его не знаете?
— Он в каком году закончил?
— Где-то в шестидесятых.
Я кивнул и сказал, что имя знакомо. Испугался, что сразу ее потеряю, если сознаюсь, что ее отец моложе меня. И, чтобы поменять тему, заговорил о пластиковой сумке на столе возле Уичи, спросил, что она покупала.
— Ну что ты липнешь? — зло спросил Блэйн. — Ребята, этот мужик дразнится или что?
— Веди себя прилично! — В голосе Бан-Бан появилась вдруг какая-то материнская сила, поразившая меня. И это сработало: Блэйн надулся, но умолк, как наказанный ребенок. Бан-Бан поднялась: — Извините, мне надо отойти на минутку.
Я пересел на ее место, поближе к Уичи.
— Это видеофильмы, — сказала она и вытащила из пакета две кассеты, «Крепкий орешек» и «Хафмун-стрит».
Меня в жар бросило, сердце застучало в ушах. Я сказал запинаясь:
— Это я написал. Там Сигурни Уивэр и Майкл Кэйн. Глянь, на кассете мое имя должно быть.
На пластмассовой кассете ничего не было, кроме грязной и рваной наклейки с номером, нацарапанным корявым почерком.
— Там крутая сцена есть, — сказала Уичи, — когда она на велотренажере, такая потная вся. Мы с Бан ее любим. Она в «Чужих» потрясно сыграла. Как она уделала того космического ящера, а! А еще «Деловая женщина». Тоже классно, очень.
— Мура, — сказал Мандо.
Я показал им кассету с «Хафмун-стрит» и постарался произнести как можно яснее:
— Книгу, по которой этот фильм сделали, я написал.
Они меня явно услышали, но никак не отреагировали. Словно я обратился к ним на чужом языке, настолько непонятном, что они не в состоянии были перевести эти странные и смешные звуки. Уичи отвернулась со смехом, и даже Блэйн заулыбался. Впрочем, их веселье относилось не ко мне. Это Мандо громко пукнул и спросил: «Чего там крякает? Я на утку наступил, что ли?»
Я сидел у них в нише, держась за край диванчика, на котором только что была Бан-Бан, и чувствовал себя случайным попутчиком. Вроде ехала компания на машине, подобрали меня, и теперь мне тесно и неуютно, потому что они все свои, а я чужой, — но все равно не хочется вылезать на пустынную дорогу в такой поздний час, потому что кто другой может и не подобрать, а ехать надо.
— А вы смотрели «Шалопаев»? — спросила Уичи.
— Нет, — сказал я. — Наверно, был где-нибудь, когда картина вышла. А может, ее в Англии не показывали. Я долго там прожил. Я писатель. Книги пишу. Фильмы тоже.
— Как это? Я хочу сказать, фильмы никто не пишет. Это все как бы съемки там, игра, взрывы, погони на машинах и все такое. Что там писать-то?
— Сценарий.
Мандо сопел и сосал свое пиво, ничего не слыша. Бан-Бан еще не вернулась из туалета. А оставшиеся двое смотрели на меня тупо — мне снова показалось, что я говорю с людьми, которые английского не знают. Но это я был здесь чужим.
— Сценарий… как бы вам сказать… пьеса для кино.
Я сознавал, что своими разъяснениями выдаю им правду о себе; и если хочу, чтобы они меня услышали и поняли, — придется рассказывать очень подробно; быть может, рассказать больше, чем кому бы то ни было за всю мою жизнь. Уже сейчас, всего за несколько минут, я сказал им больше, чем доктору Милкреест. Но они не проявляли никакого интереса, а народу в баре прибавилось, из музыкального автомата орала музыка, в телевизоре, подвешенном над баром, шел хоккей, — и мои старания быть услышанным сквозь весь этот шум можно было понять так, будто я о чем-то умоляю этих ребят.